Теперь он видел, что дед очень стар, но одряхлеть он еще не успел, и в том, как упрямо держал он голову, следя за графином, как, поставив его на стол, расправил мосластые плечи, еще чувствовалась былая сила.
На старике была белая исподняя рубаха, совсем свежая, с блестками от утюга на грубых рубцах, а поверх нее старая, почти без шерсти безрукавка из овчины; и то, что рубаха эта без ворота открывала грудь, и что полы кожушка свободно висели — все это тоже придавало ему вид бодрый и, несмотря на дрожащие руки, как будто даже лихой, и Дранишников все смотрел на него, готовый улыбнуться деду, как только тот на него посмотрит.
Он повеселел теперь, потихоньку радуясь и тому, что старик его, против ожидания, еще будь здоров, крепкий еще старик, вон как держится, и тому еще, что ему, Дранишникову, не придется смотреть на немощь, да вздыхать, да говорить всякие жалостные слова — вон, слава богу, чего их и говорить!
Сверху упал, кружась, и лег на виноград большой желтый лист.
Дед посмотрел в сторону дома, как будто еще провожая глазами женщин.
— Не люблю от-то, когда в стакан ко мне заглядывают...
«Ишь ты, — подумал Дранишников, — а и в самом деле боевой у меня дед, я тебе дам, дед с характером!..»
Дед снова подвигал челюстями, как будто прожевал что-то, прежде чем начать говорить:
— Ну давай, пока их нету. Ты молодец! — И качнул головой, глядя на Дранишникова с легкой усмешкой. — Я думал, забыл меня!
Дранишников улыбнулся, поднимая стакан:
— Да вроде нет...
Все это время, пока смотрел на деда, он будто настраивался на благодарный и радостный разговор, и настроился, ему хорошо было сидеть напротив старика под облетающей яблоней, и все его теперь трогало: и эта насмешливая улыбка, и по-дружески ворчливый голос, — и все казалось ему значительным и полным какого-то понятного только им двоим особого смысла.
И, принимая тон деда, как бы давая ему еще повод для насмешки, и признавая и глубокое старшинство его, и покровительство над собою, Дранишников сказал весело:
— Я шел сейчас по саду и, знаете, что вспомнил? Как я с пацанами решил груши у вас оборвать. Только пазуху начал набивать, а тут вы. И все убежали, а я на дереве остался...
Дед, не торопясь, отпил два-три глотка и пятерней вытер усы.
— О-хо! — сказал. — А кто не грешен?.. — И опять посмотрел на Дранишникова насмешливо. — А Замурины тебя в саду в своем никогда не ловили?
Дранишников постарался припомнить.
— А кто это?.. Где живут?
Дед снова пожевал:
— Ты-ка выпей...
Дранишников тоже не стал много пить, только попробовал. Вино было старое и немножко горчило, отдавало бочкой, но за этим привкусом давно намокшего дуба ощущалось жаркое солнце пахучей «изабеллы», самого неприхотливого и по-южному терпкого винограда.
— Хорошее вино...
Дед снова усмехнулся:
— Плохого не держу...
— Очень хорошее вино.
— А меня Замурин поймал один раз, — сказал дед, качнув головой. — Да хитро как поймал. — И посмотрел на Дранишникова, чуть к нему наклонясь. — Ты рази не помнишь его?.. Мельницу он держал водяную...
И Дранишников насторожился:
— Мельницу?
А дед задвигал челюстями чаще обычного, и глаза у него странно заблестели.
— Один раз я только залез к нему, он идет... Я обратно через плетень. А он сорвал две груши — большие такие! — и тоже перелазит. «На, — кричит, — казачок!..» И от так положил зли ног. Я только наклонился взять, а он хуражку с меня — цоп!..
Замолчал, глядя выжидающе, и опять взгляд его почудился Дранишникову странным: казалось, деда ничуть не смущало, что все это было очень давно, — он и сам сейчас переживал и от собеседника своего требовал глазами сочувствия, так что тот, не выдержав, закивал: мол, надо ж такому случиться!..
А деду словно того и хотелось, чтобы запереживал и Дранишников. Теперь он посмотрел на него с хитрецой, и голос его зазвучал успокаивающе:
— Ну я сначала вроде отстал от его. От он идет, хуражкой моей помахивает, а тут я на его, как шульпек, налетел, как ястребок, цоп тоже! — и нету...
Дранишников опять невольно закивал, как будто удивляясь. А дед вздохнул:
— Н-ну, то давно дело было... Когда, считай?
И Дранишников обрадовался:
— Да, это когда... Лет восемьдесят... Больше!
— Это давно, — подтвердил дед. Молодцеватым, несмотря на его неспешность, жестом приставил согнутую ладонь к боку и над мосластым плечом горделиво приподнял подбородок. — А ты вчерась со мной был... или на свадьбе? А-а, нет, тебя не было, и правда, за балалайкой один я ходил. А когда играл я, ты слышал? Мы сами, понимаешь... Что, если он атаман? Я сам себе атаман — рази нет?
Дранишников уже все понял.
Теперь он смотрел на деда жалеючи, но тот, наклонившись, всматривался в лицо Дранишникова, как будто все ожидал ответа, и Дранишников сказал погрустнев:
— Д-да... это да.
А дед снова посмотрел на него очень цепко.
— Хуть понимаешь, что я толкую?..
Как будто подозревал, о чем думает Дранишников. И тот быстренько сказал:
— Понимаю... Примерно.
— Да ты по глазам толковый хлопец, — проговорил дед, снова всматриваясь в лицо ему очень пристально. — Ты всегда приходи, когда надо... Хуть поговорим маленько. Придешь?
— Ага, приду, — пообещал Дранишников искренне и с внезапной для себя благодарностью в голосе. — За это спасибо...
Дед все не отрывал от него взгляда.
— Бывает, что денег у меня и нету... Да поговорить — оно другой раз дороже денег. Да самое главное я теперь сказал тебе; главно, чтоб ты всегда был сам себе атаман... Тогда тебе никакой черт не страшный. Рази нет?..
Дранишников сказал заинтересованно:
— Да, в общем-то, так...
Дед снова неторопливо заговорил, и хоть смотрел он опять на Дранишникова, в глазах у него не было той настойчивости, с которой он только что заставлял переживать за себя, и голос его звучал как будто задумчиво:
— Если гнесся да ломисся, потом тебе и непонятно, за что достается... Ты вроде и так и сяк, а все одно. Так и проходишь всю жизнь, как тот кисляй, так и не поймешь. А если ты атаман, то рази не ясно?.. А за то и достается, что ты сам себе атаман и за все ответчик! За то и достается, что не гнесся! И знать будешь, и голову будешь держать от так!..
Он снова приподнял над плечом подбородок, но на лице его теперь не было значительности, было оно печальным...
3
И по дороге домой, и дома Дранишников все возвращался к странному своему разговору с дедом, все припоминал из него ту или иную подробность, и его одолевали самые противоречивые чувства. То все ему становилось безжалостно ясным, то вдруг начинало казаться, что есть в этом разговоре, как и во всем поведении деда, смутная загадка, есть какая-то неопределенная тайна, которую, может быть, и удалось бы разгадать, сумей он хорошенько понять, в чем она.
И ему то думалось, что навестить старика он безнадежно опоздал на несколько лет. А то представлялось, что все-таки он успел, что свидание это могло быть тем единственным, ради чего, сам этого не сознавая, рвался он в родную свою станицу. И пусть ему не так просто было дать себе отчет во всем сразу — временами он был яростно убежден, что не реши он в этот последний день проведать деда, и жизнь его впереди навсегда стала бы намного бедней.
И он все думал и думал, стараясь проникнуть в то, что казалось ему загадкой... Что-то вдруг виделось ему неожиданно простым и понятным, но в другом он как будто не улавливал смысла, и тогда старый Дранишников с почти столетней своей жизнью казался ему как будто особым миром — таким, который еще живет, но связь с которым уже навсегда оборвалась, нету ее и никогда больше не будет.
У матери он спросил:
— А так он... ничего?.. Не обидит, не пошумит?.. Ничего... такого не делает?
Мать удивилась:
— Боже сохрани! Спокойный, ты же видал, и важный вроде такой. А что увежливый, дак и еще больше стал... Только раньше был такой выдержанный, а теперь все это вроде свое доказывает, да верха берет, да чем-то гордится... все гордится!