Вернувшись на пасеку, он первым делом направился к своему рюкзаку, однако на веранде, где оставлял его, рюкзака не было и не было нигде.
В горнице то ли еще не вставали из-за стола, то ли успели засесть опять. Стол был заставлен грязной посудой, завален рыбьими косточками, среди которых виднелись раздавленные окурки, залит медовухой, и все сидели, отвалившись от него, даже Уздеев уже не жевал, а подкармливал Алешку, который, видимо, только вернулся.
Котельникова тоже стали усаживать, пасечник отыскал чистую тарелку и, прижимая к измазанному сажей пиджаку чугун с остатками зайчатины, стал накладывать.
— Профессор не вернулся?
— По-дался! — терся около Котельникова пасечник. — Рюкзак я ему помог надеть — побежа-ал!
Он не удержался, спросил:
— Какой рюкзак?
— А твой. С медком.
Котельников и раньше, когда им приходилось бывать вместе, замечал, как вроде бы между прочим, вроде с шуточкой, Растихин постоянно заботился о нем: то отберет что-нибудь тяжелое, то пересадит на место поудобней.
Котельников повернулся к Уздееву.
— Давно ушел?
Пасечник все выскребал чугунок:
— А с полчасика.
Котельников глядел на Уздеева:
— Ты пробовал поднять? Он же тяжелей самого Растихина!
— Андреич? — возмутился Уздеев. — А кто видел? Только сейчас вот узнал. Не догонять же!
— Ладно, братцы. — Котельников поднялся из-за стола. — Буду вас тоже около «газика» ждать...
— Не догонишь ты его! — Уздеев вышел вслед за ним на крыльцо. — Он теперь знаешь где? Да оставь тогда ружье, оставь, заберу...
Спускаясь с бугра, Котельников поглядывал вокруг, словно жалея, что в эти места он больше, пожалуй, не вернется...
По-прежнему держался над тайгою мороз, стыли дали, в синих распадках копилась хмарь, но поседевшие за ночь серые травы слегка отволгли, отсырели остекленевшие деревья, потемнели озябшие кустарники, и смерзшаяся грязь на тропе еще больше почернела и масленисто поблескивала.
Как только опустилась за бугор новая, рубленная в лапу пасечникова изба, как только пропала поникшая над ней старая ветла, Котельников побежал, и матовый, похожий рисунком на птичьи перья ледок, затянувший ямки от человеческих следов да от копыт, густо захрустел у него под сапогами.
Остро ощущая в груди морозный воздух, входя в ритм, он то глядел по сторонам, где среди потемневших трав, среди покрытых крупной порошей истлевающих листьев подрагивали и медленно отступали назад голые ветки тальников, белые, с кружевом черных трещин стволы берез, по-прежнему темно-зеленые ели, а то смотрел на тропу, взглядом отыскивая следы Растихина, и крошечные эти следы и умиляли, и разом огорчали Котельникова, он чувствовал, как с каждым его мерным прыжком, с каждым вздохом в нем словно прибавлялось нежности к этому недавно совсем еще незнакомому человеку...
Рюкзак, и верно, тяжелее небось его самого; ишь ты, думал, нашелся помощник, что ж, ты думаешь, Котельников и это уже не в состоянии? То на кафедру, к нему, видишь, когда толком и в себя еще не пришел, а то он за тебя и мед потащит, черт с ним, с этим медом, черт с ним, с пасечником, а хорошо, что где-то там ты ковыляешь сейчас с этим мешком, что я за тобой бегу, посмотреть бы со стороны, так быстро, пожалуй, не стоило бы, ну да ничего, нагрузки повышать пора, не каждый день бежишь за профессором, чтобы отобрать у него мешок с медом, пора нагрузки, пора, нечего тебе сиднем, осень какая в этом году стоит, какая долгая осень, неужели ты так и не останавливался отдохнуть, по следам не видно, ах ты, профессор, профессор, как тебе вчера плохо, а сегодня пить не стал, потащил, будь он неладен, этот рюкзак, это моя бабушка так всегда говорила, надо было еще утром выставить из него ведро, — где ты там, почему не остановишься, где?
Растихина он увидел, когда перебрался наконец через мочаги и вышел к речке. Опираясь на толстую палку, наклонясь вперед, тот на одной ноге стоял на середине длинного переката, а вторую, согнутую в колене, приподнимал над водой. Светлый бурун поигрывал около палки, другой бился около колена, зато второй сапог у Растихина оставался сухой.
— Так и прыгал на одной ножке?
— Пробил на неделе, а заклеить не соберусь...
Он взялся за лямки на плече у Растихина:
— Давай!
— Ну во-от! — Светлые глазки Растихина моргнули под очками, детские губы обиженно вытянулись, но он тут же улыбнулся, обнажив мелкие и ровные, словно фарфоровые зубки. — Думаете небось: Растихин недомерок, и куда ему с рюкзаком? А мне, может, самому себе хочется доказать...
— Ладно, ладно, — ворчал Котельников, одну за другой надевая лямки и освобождая Растихина. — Комплекс у него! Не прикидывайся.
Он первый шагнул к берегу, и Растихин тихонько рассмеялся у него за спиной. Котельников обернулся, спросил кивком: что, мол?
Растихин перестал прыгать, опять оперся на свой посох.
— Боялся, обратно пойдешь.
— В том и дело, — Котельников помрачнел, — надо было тебе!
Опять пошел к берегу, и галька грузла у него под потяжелевшими сапогами, шумела внизу вода, раздавался негромкий плеск позади, когда, повисая на палке, прыгал, как мальчишка, Растихин.
Он поправил резавшие лямки:
— Может, обопрешься?
Растихин все смеялся позади, детское личико его так и лучилось светлой, любившей Котельникова улыбкой.
«А что, если так прямо и спросить? — пронеслось у Котельникова. — А правда, что эти, на старом заводе, знали о просчете московских спецов с проушинами? И промолчали!..»
— При чем, скажи мне, цветы? — смеялся Растихин. — При чем травы?
И Котельников приподнял подбородок над оттягивающей плечо лямкой, глянул искоса: не много ли тот знает?
— При чем, скажи, Зосима и Савватий?
Он опять обернулся, глянул недоверчиво:
— А это еще кто?
— Покровители пчел.
«Расскажу ему сейчас о старике», — подумал Котельников, ступая на берег и оборачиваясь.
Зябли на другой стороне голые кустарники, безмолвно стыли меж ними заострившиеся на морозце пики елей, а внизу торопливо неслась река, и от черной стремительной воды ее несло холодами и близким снегом...
8
...И снова потом теплый городской дом оставался для него лишь воспоминаньем, а вокруг были уже иные места...
Гусиный гурт чернел на середине поля.
Осторожно приподнимая голову, выглядывая из-за низенькой, оплывшей копны, Котельников уже хорошо различал среди серебристой от изморози стерни выгнутые серые шеи и красно-желтые, короткими морковками, клювы, видел дымчатые крутые грудки и плотные темноперые бока...
Птицы привставали, переходили с места на место, присаживались, покачивая боками, опять потом в глубине стаи какая-то коротко гагакнула, и этот мирный нутряной звук остро напомнил ему вдруг бабушкин дом, как она зарезала на праздники гуся. Котельников помогал его ощипывать, и бабушка, когда достала потрошки, отдала ему горло, он целый день потом дудел в эту гибкую, из хрящеватых колечек трубку... Мгновенное это воспоминание, до того отчетливое, что он, кажется, ощутил даже горячий дух кипятком ошпаренных перьев, наполнило Котельникова чем-то не только давним, но будто древним, и, опять опуская голову и приникая к подножью копны, он жадно вдохнул колкий запах мерзлой земли и умерших, опустевших в середке стеблей.
Глаза пощипывало от пота, и, опять собираясь ползти, он потерся горячим лбом о руку в шерстяной варежке, туда-сюда провел по ней носом, и крошечная капля упала на прокаленный холодом ствол ружья...
Когда заметил, что стая снижается, Котельников сперва побежал, потом кустарники закончились, и он долго полз от одной копешки к другой. Опуская голову, всякий раз боялся увидеть в следующий миг, что гуси поднялись, но они все оставались на земле, еще с десяток метров, и можно бить.
Около последней, какую он себе наметил, копны Котельников полежал, осторожно поглядывая одним глазком, прикидывая расстоянье, потом повернулся на левый бок и так, схоронясь, прикрывая замок ружья варежкой, чтобы приглушить тихий, но очень четкий щелчок, взвел тугие курки.