— …Он не мог умереть… — вновь повторил Бала. — Почему?..
Вначале Ирин, а потом и все остальные вспомнили о горящем обсидиане и остановили взгляды на нем. Внутренний огонь все так же тлел внутри черного стекла, но уже не мерцал, как должен мерцать на груди у живого человека. Камень словно затаился. Выжидал…
Жуткая догадка зародилась у каждого…
— Что ты говорил про камень, Ирин? — осторожно спросил Милиан. — Тогда, в «Приюте у Озера»…
— Только то, что слышал, — бесстрастно ответил тот. — Что он сам выбирает, кто его достоин.
— Может он убить? — Милиан подвел разговор к главному.
Ирин внимательно посмотрел ему в глаза, словно пытаясь увидеть, какие же чувства шевелятся у Ворона под пеленой тумана равнодушия.
— Лайнувер нес его первым. И погиб так нелепо и неожиданно… — продолжил Бала. — Теперь Джуэл, который по всем признакам должен был выжить…
— Харуспексы не убивают, — отрезал Ирин решительно. — Не забивайте голову всякой ерундой. Собирайтесь. Я теперь веду отряд, и мы будем у этого проклятого моря!
Последние слова он произнес мрачно и торжественно и забрал у мертвого горящий обсидиан. Оказавшись на груди Ирина, око войны вновь начало зловеще мерцать. Фатум не ощутил ничего необычного, и это несколько разочаровало его. Тем не менее, он чувствовал себя избранником и был очень горд собой. Горд не меньше, чем если бы победил Джуэла Хака в честном бою.
Глава пятнадцатая. Минуя Марнадраккар…
Я видел страшный сон. Самый страшный сон в моей жизни. И все после того, как Хельга, мой Учитель, внушила мне, что настоящий воин сражается только с самим собой, с тем, что есть в нем плохого и черного. Я видел во сне второго себя и бился с ним на мечах. Я не мог победить и не мог проиграть. И больно мне было за обоих.
Проснувшись, я понял: биться с самим собой очень страшно…
Семилетний Орион, сын звезд. Детские записки.
Четыре дня прошло со смерти четверых: Косты, Оазиса, Пая, Джуэла. Новый командир отряда — Ирин Фатум — был так силен и бодр, словно у него открылось второе дыхание. Говорил он много, и деспотичные нотки звучали все чаще. Единственным, кто все еще пытался то и дело осадить его, оставался Милиан: он не мог стерпеть того, что Ирин гонит отряд вперед, не считаясь ни со слабостью Джармина, который жестоко страдает от удушья, ни Балы… его рана никак не хотела заживать. Лекарь отвергал любую помощь и никому не показывал, что с его рукой; меняя повязку, он и вовсе поворачивался спиной к остальным. Но не проходило и часа, как на свежем бинте вновь проступали пятна крови. Временами Мараскарана начинало лихорадить; он весь горел, так, что было страшно прикоснуться к коже. Каждый дневной переход все труднее и труднее давался ему, а тут еще Ирин, которому плевать на живых людей ради святой цели…
Милиан боялся, что Бала, павший духом после битвы с Охотниками и гибели четверых товарищей, не выдержит и сдастся, но даже его Дикая Ничейная Земля сделала сильнее и упрямее. Он боролся. Да еще как-то умудрялся собирать травы по пути и, заливая их остатками настойки, готовить себе и Джармину несложные целебные зелья. Шел размеренно и быстро; привала просил, только когда был совсем плох. Только вот ни слова не произносил в свою защиту, когда Ирин начинал выговаривать ему за то, что он тормозит отряд… ни слова, лишь молчал, виновато разводя руками…
По завершении пятого дня Милиан впервые увидел, как готовится порошок равнодушия… Он и представить не мог, насколько прост рецепт, и поражался тому, что не заметил этого раньше: с самой гибели Лайнувера каждый раз, когда отряд разжигал костер (а жгли смолистый драконник, потому что тот хорошо горит), Бала просто собирал оставшуюся золу и перетирал ее с сухим глиняным крошевом, а то и с землей, как на этот раз…
На этот раз перетирать пришлось Милиану. Порошок равнодушия сыпался меж его вымазанных золой ладоней, постепенно заполняя матерчатый мешочек, до сих пор хранивший слабый запах пряных трав или ягод, который Бала хранил в нем давно, в забытое, мирное время… Сам лекарь лежал, накрывшись плащом; его опять трясло. И он мерз, источая жуткий жар.
— Готово, — вздохнув, сообщил Милиан и поднял на ладони завязанный мешочек.
— Спасибо, что помог, Мил, — отозвался Бала. Разум его был ясен, несмотря на жар и дрожь. — Я бы сам… только рука замотана.
— Почему она не заживает до сих пор? — осторожно спросил Ворон, зная, что Бала не любит касаться этой темы.
— Наверное, какая-то инфекция, — пространно ответил лекарь. — А походная настойка слишком слаба, чтобы ее победить. Вот и боремся, тянем каждый в свою сторону: то я беру верх, то эта зараза… — он чуть улыбнулся; слабая улыбка — слабое утешение…
Милиан не стал больше спрашивать. Уклончивые ответы Балы лишь разжигали его подозрительность, но решительно ничего не проясняли…
Закашлялся Джармин. Кашлял он тяжело и долго… Всего четыре дня прошло, а мальчонка совсем завял… что же дальше будет? Милиану все больше казалось, что они идут в никуда. Слизнув с ладони остатки золы, он поспешил загнать напрашивающиеся эмоции обратно в их норы… Как-никак, ему еще дежурить первым в эту ночь. И не стоит заглядывать далеко вперед…
…Что-то потревожило сон Джармина, чуткий, как у всякого, кому тяжело дышится. Он так и не понял, что это было. Возможно, серебристый свет луны, коснувшийся век, или какой-то посторонний лесной шорох; а может быть, ускользнувшее жуткое сновидение.
Поднявшись на локтях, Джармин осторожно втянул ноздрями прохладный ночной воздух, стараясь меньше хрипеть, потом сел, накрывшись плащом, и подтянув к подбородку колени. Ничто не нарушало привычной мелодии леса, к которой за время странствий успел привыкнуть мальчик. Ночь была глубокая и звездная. Дежурил Бала.
Джармин осторожно подошел к нему и сел рядом. Лекарь улыбнулся в ответ; эта улыбка несла тепло даже сквозь два слоя тумана равнодушия: по одному в душе каждого. Джармин улыбнулся в ответ, но улыбка исчезла с его лица, как только он вспомнил про руку Балы. Вскользь он посмотрел на нее: больная рука неподвижно лежала на колене лекаря, кровь, проступившая сквозь повязку, казалась черной в ночи; здоровой рукой он перебирал пушистые листочки какого-то растения. Оно подвяло — видимо, сорвано было давно…
— Это желтый назарин, — объяснил Бала, показав Джармину растение. — Я и не думал, что назарины растут так далеко от моря.
— Тогда, в «Приюте у озера» ты жалел, что у тебя нет с собой назарина, — сказал Джармин, улыбнувшись…
— Знакомая улыбка, — отрешенно проронил Бала. — Так улыбается тот, кто не совсем умеет улыбаться, потому что ему в жизни досталось мало радостей и от одной радости к другой он уже успевает забыть, что это такое… Коста… Коста улыбался так… И про назарин я рассказывал только ему.
— Назарин — цветок надежды, — припомнил Джармин. — Желтые цветы лечат больную душу, серые корни — больное тело…
— Ты и вправду — Коста… — Бала покачал головой, не веря в то, что говорит. — Мой ученик. Мой друг. Если бы только все обернулось иначе… Я показал бы тебе самые красивые места мира. Даже свои родные Черные Острова.
— Еще покажешь, вот только выберемся отсюда… — тепло отозвался Джармин, вновь напомнив Бале младшего Оллардиана, но не голосом, а неуловимой интонацией.
— Я хотел бы верить… — вздохнул Мараскаран. — Но… — он взглянул на цветок, бессильно уронивший свою золотую головку, и передал его Джармину. — …похоже, мой назарин завял… Иди спи Коста-Джармин; тебе не придется дежурить этой ночью.