Петроград еще раз напомнил ему о себе в те же дни. На фронте Андрей застал пачку писем. Среди них было толстое, квадратное, сразу, когда был вскрыт конверт, распавшееся на отдельные листки. Письмо было написано почерком Петра.
«Помнишь, — писал Петр, — я недоверчиво посматривал на тебя, когда ты в первый год своего студенчества соловьем разливался, расхваливая столицу? Теперь я сдаюсь, ты прав. Петроград — замечательный город.
Если есть у меня, в моем быту, сейчас хоть что-нибудь отрадное, то это знакомство с Петроградом. Если бы не это — в пору удавиться.
Но раскрылся передо мной Питер совсем другим боком, той стороной, о которой ты, наверное, никогда и не помышлял.
Сначала удовлетворю твое законное любопытство и расскажу, как это я попал с Днепра на Неву, хотя к тому не было никаких данных, если не считать мое сильное, но от всех, за бесполезностью, скрытое желание.
Год мой призвали в октябре, и вот, забрав в узелок пару рубах, две-три книги, кусок сала — мать заставила взять — да разную мелочь, пришел я на двор к уездному воинскому начальнику.
У воинского я уже бывал и раньше, и всегда мне там не по духу было: заплевано, серо, казармой воняет. А в этот день народу набралось как на базаре. Из всех деревень парней наехало. Крыльцо сундучками заставили, углы во дворе мешками заложили. С иными отцы и матери прибыли. За воротами телеги, возы стали по всей улице на целый квартал.
Признаться, нервы пошаливали. Черт его знает — как-никак судьба решается! Ну, а дело неожиданно быстро пошло. Комиссия сидела за столом — человек десять, и по трое прогоняли, так что только поворачивайся. Правду говорить, врачи нас почти что и не осматривали, так только, некоторых, кто в сомнение приводил, точнее сказать — калек, чахоточных, безгрудых. А то раз-раз — годен! — и баста.
Ну, осмотрел меня врач, пошлепал, как кобылу, по бокам, потер пальцем нос и отошел к столу. А я под меркою стою, не шевелюсь. Субординации набираюсь. Вижу — с полковником шепчутся.
Подошли оба ко мне, полковник взял меня за бороду, голову кверху вздернул. Ну, думаю, теперь зубы велят показать. Ни дать ни взять коня смотрят, — а тот и говорит:
„Сойдет, разумеется. Где же теперь норму набрать“.
„Ну, есть, — согласился врач. — Годен! — прокричал он на весь зал, словно нужно было, чтобы все слышали. — В гвардию пойдешь, — говорит он мне уже тише. И потом даже прибавил: — Все же в гвардии лучше“.
О гвардии я и не помышлял никогда. Стою как истукан, думаю: а лучше ли? Может, проситься в армию?
А врач на листке что-то черкнул и кричит в зал:
„Следующий! — И ко мне: — Ну, одевайсь, одевайсь и выметайся весело, а документы — тебя вызовут“.
Вот так я и оказался через неделю в запасном батальоне лейб-гвардии Гренадерского полка, что на Невке. Небось проезжал не раз мимо по Архиерейской улице. Полковая территория серыми заборами выходит на целый квартал. Ну, брат, истощали мы, коли таких, как я, стали в гвардию брать. Правда, парень я не слабый и рослый, но все-таки по прежним нормам в петербургскую гвардию я бы не вышел. А теперь в полку, почитай, все такие, как я.
Явился я в казарму, выдали мне обмундирование, определили взвод, дали койку и забрали с первого же дня в муштру. Ну, тут, я тебе скажу, я и о столице забыл, света божьего не взвидел. Только через шесть недель меня на улицу выпустили, и тогда кое-как осмотрелся.
Знаешь, парень я не барской жизни, не чистоплюй какой, всякое видел, и руками работал, и за конем смотрел, а тут ни силы, ни выдержки не хватало.
Встаем мы в шесть. В семь уже на ученье. Двор у нас — что площадь перед церковью в Горбатове. Вот и топчем мы царскую землю — так, что пар от людей идет.
Унтера у нас боевые, с фронта все, после легких ранений. На фронт, видно, больше не хотят и потому стараются, чтоб из кадра их каким случаем не выбросили. Они стараются, а у нас бока трещат. У меня отделенный унтер Сергеев. Серьезный парень такой, белоусый, белобрысый. Его под Ломжей снарядом напугало. В пять он уже на ногах, ходит, смотрит. Каждую пуговицу оглядит. Все винтовки просмотрит, под кровати заглянет. Все в порядке — а он все недоволен. Как восемь утра — он как на пружинах. В восемь офицеры приходят. Офицеров у нас в роте трое. Кадровый один только Юшков, поручик, тоже из раненых и тоже, как я понимаю, на фронт больше не хочет. А двое молодых. Один из студентов, этот парень ничего — и в разговоре, и по обращению человек мягкий. Другой просто, надо сказать, сволочь. Человечишка мелкий; из армян он, что ли? Говорят, сын какого-то миллионера из Баку. Тощий и зеленый, как сельдь маринованная, остроносый и юркий такой. Офицеры его не любят, а к солдатам он как змея. Придет в казарму и шипит, и шипит — не ругается, не бьет, а только шипит и под ранец рядами ставит. А больше всего на Сергеева шипит. Тот его, как язвы, боится, а оттого и нам всем попадает.
Юшков, тот днями пропадает, а как налетит на казарму, ну тогда держись.
Знаешь, Андрюша, как над обрывом идешь, не так ступишь — вот и считай ребра. Жить вот как тонко нужно. Я как попал сюда в казарму, решил: если уж судьба, так и я даром не сдамся. Решил я, буду во всем образцом, буду делать все, как велят, чтоб не к чему придраться было, чтоб, как к стеклышку, ничто не приставало. Может же, думаю, человек хоть и в казарме так себя поставить, чтоб голову если не высоко, то хоть прямо держать, так сделать, чтобы вся эта шатия о внутренней моей жизни и думать забыла, а к внешности придраться не могла. Убежден был, что хватит сил на такой искус.
Был убежден, Андрей. А сейчас вот, ей-богу, уже и не знаю. Думал я раньше, что только однажды придет мой решительный час… Но оказалось, что день в казарме прожить — для меня это все равно как год жизни.
Послушен я, как автомат, поворачиваюсь — живей нельзя. На глаза никому не попадаюсь, а вот Сергеев, мой унтер, заметил, что я вечером книжки читаю. Подошел, взял книгу. Лермонтов, — какие же книжки в казарме достать можно?
„Грамотный?“
„Так точно, господин отделенный“.
„Стихи читаешь. Скажи пожалуйста!“ Отошел и с тех пор взъелся, решил, что я горд не по чину, и постановил с меня гордость сбить.
Стал я на самую черную работу не в очередь наряды получать: кому сортиры убирать — Петру Стеценко, кому мусор со двора увозить — Петру Стеценко, кому ямы чистить — все мне. Все это я перетерпел, ни словом не обмолвился. Не помогло — привязался, сука. Давай меня особо на ученьях гонять, говорит: ноги у меня кривые — прямо поставить нужно.
Утром рано выгоняют нас на набережную. Людей никого, вот и бегаем мы с полной выкладкой от Сампсониевского моста до Ботанического сада. Бежим — сил нет больше, штаны насквозь от пота мокрые, а он, подлец, команды „стой!“ не подает. А потом вдруг крикнет: „Ложись! По на-сту-паю-ще-му…“ И вот мы на снегу животом пустыми замками по полчаса клацаем.
Я уже решил было душой покривить, не пропадать же, — может быть, он просто хочет поживиться за мой счет. Ну что ж, пусть думает — сломал гордыню. Не вышло. Разгадал, подлец. На последний рубль я ему через старого солдата полбутылки купил — товарищи посоветовали. Так он тут же с места фельдфебелю доложил — дескать, подкупить я его хотел, а он-де в таком дерме не нуждается. Фельдфебель даже опешил, сперва не знал, что делать, а потом взял да меня ногой в живот пнул. Между бандитами — и то запрещенный удар считается.
В большой семье не без подлеца, и у нас в роте нашлись несколько ребят, которые, увидев, как относится ко мне отделенный, стали наушничать ему на меня. Другие, хорошие парни, сторожко стали держаться. Отсидел я на губе по пустякам — другому бы и слова не было, постоял под ранцем — кажется, все удовольствие испытал.
Один раз только чуть не сорвался. День этот, 23 января, вбит теперь в память, как будто календарный листок с жирными цифрами в мозги мне вдавили.
Утром в восемь в казарму ввалился Юшков — ротный. Глаза красные, усталые. На самом не френч, а китель и ордена на груди — видно, в полк откуда-то с кутежа или из гостей пришел. Но так ровно бы не пьян. Говорят, пьет он как губка, и ничего, незаметно. Обошел казарму. Молчит. Все офицеры, фельдфебель за ним. Все встревожены. Не у одного меня в казарме жизнь такая. Прошел, вышел, буркнул два раза взводному что-то, строить всех во дворе велел. Встали мы у забора, от казармы подальше. Пошел ротный, идет по ряду, в лицо, на пуговицы, на сапоги смотрит. Зрачки у него маленькие, а глаза большие — белки как навыкате, и зубы как у волчонка, мелкие, остряками. Идет вплотную, плечом ряд ровняет. Ребята стоят как чугунные. Ну, а я как-то качнулся.