— Давай спать, — сказала она. — Когда-нибудь и ты узнаешь, что такое любовь. Не за горами время твоё.
Мы помолчали. Но не спалось ни мне, ни ей, и я снова спросила, удивляясь собственной дерзости:
— Мама… если вы так любили друг друга… почему я у вас одна?
Ответа пришлось ждать долго, я уж думала, что не дождусь, и собралась засыпать, коря себя за бестактность вопроса. Однако мама ответила:
— Братишка у тебя был…
Я очень удивилась, потому что о братишке никогда прежде в доме разговора не было. И вообще нигде я об этом не слышала — ни от подруг, ни от соседей. Но мама больше не захотела разговаривать на эту тему. Лишь спустя некоторое время я допыталась всё же, что братишка умер от скарлатины, не прожив и года, а после меня у мамы больше не было детей.
Мама всё таяла. Она стала совсем тоненькая, тоньше меня. Прежде ни минутки без дела не могла посидеть, а теперь у неё всё валилось из рук. Как-то незаметно домашние заботы легли на мои плечи. Я не тяготилась ими — не столь уж много было у нас забот этих, — но состояние мамы меня тревожило. Хотя, если быть откровенной до конца, я довольно легкомысленно надеялась на благополучный исход: главные мои мысли возле Тархана были, с которым мы успели подружить по-настоящему. Он учился в педтехникуме, знал много интересного и вёл себя по отношению ко мне очень тактично. Я и сама не заметила, как привязалась к нему, и томилась дома, если не было возможности убежать на свидание. Иногда я ловила на себе непроницаемый мамин взгляд. Догадывалась она, что у меня на душе? Думаю, что догадывалась, хотя сказать наверняка ничего не могу. Как-то вытащила она из сундучка узелок — целая куча браслетов, колец, подвесок и других украшений.
— Всё это твоё, дочка… к свадьбе твоей приготовлено.
Мне показалось, что мама подслушала мои мысли, и я приготовилась оправдываться и врать изо всех сил, если она спросит о Тархане. Однако она не спросила ничего, убрала украшения в сундук и снова погрузилась в свои сумеречные переживания.
Вскоре она слегла совсем. Ничего у неё не болело, ни на что не жаловалась она, только лежала и смотрела куда-то в прошлое своё.
— Давай, дочка, письмо напишем, — попросила она меня.
— Кому? — осведомилась я, ожидая, что будет названо имя тёти Доры, которая давненько уже уехала в Москву и не подавала о себе весточки.
Но она ответила:
— Папе.
И я обомлела до того, что ноги у меня подкосились.
— Ко… ко… кому?..
Она посмотрела на меня ясными, глубокими глазами, такими глубокими, что я вдруг задохнулась от невыразимого чувства жалости, тоски и страха.
— Не бойся, — сказала она своим обычным, будничным голосом — не бойся, я не сошла с ума. Когда Гармамед воевал с басмачами, я часто сочиняла ему письма в уме — писать-то не умела, да и некуда было писать… Всё в себе переживала, с того, говорят, и приключилась нервная болезнь, из-за которой не смогла я ещё сыночка Гармамеду подарить… Давай представим, дочка, что папа жив, только уехал далеко и не пишет. Давай расскажем ему о нашей жизни, посоветуемся…
Первое впечатление прошло. Слова мамы воспринимались уже как предложение какой-то игры. Я раскрыла новую тетрадь, подбила поудобнее под грудь подушку и приготовилась писать.
Когда письмо было написано, она протянула исхудалую, сухую, как цыплячья лапка, руку.
— Дай его мне…
И сунула написанное под подушку.
Я решила не ходить в школу, пока мама не почувствует себя хоть немножко лучше. Но она не согласилась и лишь попросила не задерживаться дотемна. Поэтому пришлось на время ограничить встречи с Тарханом, хотя он настаивал и даже вознамерился идти знакомиться с моей мамой. Еле отговорила его.
Приближалась весна. Накануне каникул в школе состоялось общее собрание. Подводили итоги, называли имена лучших учеников и отстающих. Потом давали подарки.
Я получила новенькое красное пальто и была сама не своя от радости. Домой как на крыльях летела, чтобы обновкой похвастаться. А дома ждала беда: умерла мама. Она лежала спокойная и красивая, будто спала. Я даже не поняла вначале, что её уже нет, что отныне я одна-одинёшенька на всём белом свете. А когда сообразила — без памяти на пол грохнулась, соседки водой отливали.
Обряжая маму в последний путь, одна из женщин обнаружила под изголовьем письмо и спросила меня, что это за талисман такой. Я кое-как объяснила и попросила оставить его с мамой. «Зачем?» — возразила женщина. — Покидая здешний мир, мы во мгновение ока догоняем всех, кто ушёл отсюда семь тысяч лет назад. Сурай тоже догонит своего Гармамеда и скажет ему сама всё, что надо сказать. К чему ей эта бумажка?..»
Спустя некоторое время, когда уже справили сороковины, я не выдержала и показала письмо Тархану: вот какая у меня была мама, от любви умерла! Тархан засмеялся и ответил, что от любви люди умирают только в дестанах да сказках, а в жизни всё имеет свою материальную причину. Наверное, он был прав, но мне тогда от его слов стало до слёз обидно, словно украли у меня что-то очень дорогое.
А Тархан даже не заметил, что сделал мне больно. Он ерошил свою чёрную шевелюру, занятый совсем иными мыслями, нежели переживания несчастной девчонки.
— Вот что, — деловито, как о давно решённом, сказал он. — Когда зарегистрируемся, будем у тебя жить, а то я — в общежитии. Мне техникум надо закончить, тебе — школу. Потом продадим дом и уедем в село, к моим старикам. Они славные, хоть и суровые с виду.
— Это не наш дом, — ответила я, — его нельзя продавать, его Советская власть папе дала.
— Нельзя так нельзя, — сразу же согласился он, — тем лучше для нас, Анечка. — Ему нравилось называть меня русским именем, — меня в школе так подружки звали. — Частной собственности нет — хлопот нет, верно? Снялись да и поехали налегке. Ты против села ничего не имеешь? Или в Ташаузе жить хочешь?
Я только прижалась к нему покрепче. Зачем слова, если и так всё ясно. Теперь он хозяин моей судьбы — как решит, так и будет. Сама я отдала себя в его руки, добровольно отдала, никто не принуждал. Такая вот она, любовь…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Старики оказались не такими уж славными, как обещал Тархан. Не знаю, почему я им не понравилась, но что эта так, сомневаться не приходилось. У свекрови как сдвинулись брови при первой нашей встрече, так и не расходились. А свёкор вообще смотрел на меня как на пустое место.
— Ничего, — шёпотом ободрял меня Тархан, — обойдётся.
Я тоже надеялась, что обойдётся, и всё же зябко становилось, когда встречала колючий взгляд новых родичей или слышала нарочито громкое брюзжание: «…Привёз какую-то… не то персиянку, не то русскую…» Это свекровь намекала на мои светлые, необычные для туркменки волосы, которыми я так гордилась. И Тархану они тоже нравились. А вот у родителей его вызвали почему-то неприязнь.
По-родственному ко мне относился лишь деверь Кепбан. Неразговорчивый, стеснительный, угрюмоватый, он был на два года моложе Тархана. Однако, если поставить их рядом, то по росту и телосложению старшим братом показался бы он, а не Тархан. Со мной он почти не заговаривал, но я сердцем чувствовала, что не одобряет поведения родителей, осуждает брата, который не может защитить свою жену.
А Тархан, не ожидавший такой встречи в родном доме, действительно вроде бы растерялся и не знал, как поступить. Однажды ночью, проснувшись, я услыхала визгливый голос свекрови в соседней комнате:
— Ну взял! Глупо сделал, что взял! Порядочнее не нашлось, чтоб ей околеть быстрой смертью?
Тархан что-то отвечал матери. Смысл его слов до меня не доходил. Я впервые столкнулась с такой откровенной злобой, не понимала, в чём моя вина, не знала, что в таких случаях надо делать. Меня всю трясло как от озноба, я куталась в одеяло с головой и никак не могла согреться.
Тархан пришёл, лёг рядом, обнял меня. Ему тоже было несладко — он тяжело дышал, руки его вздрагивали.
— Не любит меня твоя мама, — прошептала я и погладила его по голове.