— А т-ты не кричи, Ромашкин, — миролюбиво остановил комсорг. — Криком не д-доказывают.
— Делом я доказываю, Пашин, а не криком! Понял?
— Ну, и хо-орошо, ну и молодец, — успокаивал, — и п-психовать не надо.
— Памятник хоть приличный поставили над могилкой? — спросил дядя Матвей.
— Звезду пока прибили, — ответил Пашин, — слов п-подходящих не нашлось.
— Искать их не надо! — буркнул успокоившийся Ромашкин. — Просто написать: «Солдаты Родины».
Подошёл повар, который собирал дрова для кухни, и некоторое время прислушивался к разговору батарейцев.
— Если бы мне разрешили, я по-другому бы написал. Чтобы звучало это как заповедь людям, которые придут сюда через десять, пятьдесят, через сто лет.
— Считай, что разрешили, — согласился Ромашкин. — Ну-ка?
Повар поднял глаза вверх, пошевелил губами.
— Я бы написал так: «Сын мой, дочь моя! За счастье ваше, за свободу Отчизны мы свои молодые жизни отдали. Помните нас и берегите Родину!»
— Всё? — осведомился Ромашкин.
— Всё. Разве плохо?
Ромашкин ехидно сощурился.
— У нас, братцы, оказывается, не повар! У нас при кухне настоящий живой поэт — целую надгробную поэму сочинил за одну минуту!
— Этим не шутят! — вспыхнул Карабеков. — Это… это святыня! Это — как знамя боевое!
— Да, — негромко, словно сам с собой, подтвердил комсорг — есть вещи, шутить которыми постыдно и грешно. Их не объясняют, их сердцем ч-чувствуют.
Ромашкин издал неопределённый звук, обвёл глазами товарищей, потупился и молча закурил. А в памяти Карабекова всплыли прекрасные строчки стихов Махтумкули о чести и доблести джигита, сложившего свою голову за отчий край. Они очень подошли бы на могилу русановцам. Шофёр уже хотел произнести вслух эти слова, но подумал, что по-туркменски их никто не поймёт, а перевести на русский язык он не мог — они тускнели, теряли свою звонкую силу и даже смысл. Поэтому Карабеков смолчал и лишь ещё раз повторил стихи мысленно…
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Землянка, которую сноровистый ординарец Мирошниченко определил для командного пункта, была добротной, просторной и тёплой. Гитлеровцы, весьма заботящиеся о безопасности собственной персоны, соорудили над ней четыре наката толстенных брёвен, стены были аккуратно обшиты досками, вдоль стен — такие же аккуратные дощатые нары. Стоял здесь небольшой, с гнутыми ножками, под зелёным сукном ломберный столик, два венских стула и даже трюмо в полный рост. Всё это, видимо, было притащено сюда из красного уголка МТС.
В сторонке возились два связиста из взвода управления. Они стучали поочерёдно по штырю заземления, вгоняя его в плотно утрамбованный пол землянки, шумно продували микротелефонную трубку, скороговоркой бормотали в микрофон: «Роза! Роза, я Гвоздика… Как слышишь?»
— Связь с полком есть? — спросил Комеков.
— Сейчас будет, товарищ капитан! — отозвался старший из них и приказал напарнику: — Бегом по линии, Вано, — замыкание где-то!.. Сейчас наладим, товарищ капитан…
— Налаживайте побыстрее. Да дверь приоткройте, а то натопили как в бане, не продохнуть!
Обойдя пышущую жаром печку, сделанную из железной бочки от бензина, капитан остановился у трюмо. Он терпеть не мог расхлябанности, которую его помощник Рожковский, частенько не следящий за собой, пытался оправдывать ссылками на фронтовую обстановку. Капитан же считал аккуратность во внешности неотъемлемым качеством командира, в каких бы условиях тот ни находился, и лично показывал пример — всегда был подтянут, чисто выбрит, сапоги сияли чистым глянцем, подворотничок менялся каждое утро в обязательном порядке.
Капитан скептически оглядел своё изображение в трюмо. На него смотрел какой-то помятый тип с чёрной щетиной на щеках, кожанка на нём была в ржавых пятнах, две пуговицы болтались на честном слове и вдобавок из правого рукава углом торчал клок выдранной кожи. «Хорош! — с раздражением подумал капитан. — Прямо на выставку! Самый подходящий вид для представления майору Фокину!» Он подумал о том, что в таком же неприглядном облике видела его и Инна, вздохнул: милая девушка… красивая девушка… умная девушка… Когда она рядом, кажется, что ни войны нет, ни фашистов, легко на душе становится, радостно и тревожно замирает сердце. Ничего особенного между ними нет, но солдаты народ ушлый — догадываются, судачат по-своему. Даже Карабеков, на что казалось бы свой, земляк, односельчанин, должен понимать, а и тот, расхваливая Инну, иной раз нет-нет да и съязвит, что, мол, другие офицеры, скажем, комбат-два, полегче к жизни относятся, считают: день твой — и то хорошо. Глупый ты в этих делах, Карабеков — другим я не судья, пусть живут, как совесть им велит, но с Инной себе позволить лишнего я не могу. Не та девушка, с которыми в жмурки играют, да и вообще не могу я так поступать, друг мой Байрам! Кстати, о чём это Карабеков хотел со мной поговорить? — вспомнил капитан. — Обиделся, пожалуй, что я его оборвал? Ничего, Байрам-джан, мне за тебя тоже приходится терпеть обиды от майора Фокина. А машину твою мы, конечно, заменим, дай срок».
Он снял фуражку, взъерошил волосы, всё ещё стоя перед зеркалом, но уже не видя изображения в нём, думая о другом.
— Голову хотите вымыть? — догадливо предложил ординарец Мирошниченко. Он успел поставить на печку ведро с водой.
— Некогда, Мирошниченко, головомойки устраивать, — капитан глянул на часы. — Мне она в штабе предстоит… Сколько там на твоих?
— Без трёх минут шесть, товарищ капитан.
— Правильно. А я думал, что мои отстали… Давай-ка почисти мне всю эту амуницию, приведи её немножко в порядок.
Мирошниченко принял фуражку комбата, ремень с портупеей и пистолетом. Покачал головой, словно и не видел до этого порванный рукав тужурки.
— Солидная дыра, — посочувствовал и телефонист, уже успевший убедиться, что «Роза» слышит его хорошо, и теперь глазеющий на капитана.
Ординарец ловко бросил кожанку ему на руки.
— Подштопай!.. И пуговицы заодно подтяни,
— Мирошниченко! — строго сказал Комеков. — Сколько раз тебя предупреждать!
— Ничего, товарищ капитан, я по этому делу мастер, — выручил ординарца связист. — В лучшем ателье города работал на гражданке. Зашью — как новенькая будет, следа не заметите.
— Ну, зашивай, коли так, — подобрел капитан, — мастерство в любом деле необходимо.
Он поболтал пальцем в ведре, секунду-две поколебался, рывком стащил с себя гимнастёрку и нательную рубаху. На его поджаром скулистом теле чётко выделялись рёбра, чуть пониже синела отметина, шрама. Капитан почесал её ногтем мизинца — зудит, дьявол её побери, совсем маленький был осколок, плюнуть, как говорится, и растереть, а чуть концы из-за него не отдал в госпитале, еле выкарабкался благодаря своей живучести да искусству хирурга.
— Пойдём наружу, сольёшь, — попросил капитан ординарца, но тут взгляд упал на лежащие возле печки обломки голубых досок. — Это что такое?
— Дрова, товарищ капитан, — пояснил улыбающийся ординарец.
— Дрова?.. Ты чему улыбаешься?
— Худой вы больно, товарищ капитан, все рёбра пересчитать можно.
— Ты, Мирошниченко, не мои, а свои рёбра береги. Где дрова взял?
— У повара позаимствовал, где ж ещё! — счёл нужным обидеться ординарец. — Могу и назад отнести, если не нравятся!
Обязанности свои при капитане он исполнял не просто старательно, а любовно и прямо-таки талантливо. В любой, самой казалось бы безвыходной обстановке он ухитрялся разыскать удобное место для отдыха, всегда в вещмешке у него находился сухарь, а в фляге — глоток водки или спирта. Капитан посмеивался над ним, пророчил ему в будущем должность главного интенданта армии, однако ценил хозяйственную смётку ординарца, нередко хвалил его, интересовался домашними делами.
— Не дуйся, Мирошниченко, поливай давай, — сказал капитан, расставив ноги и нагибаясь, когда они выбрались наружу.
Ординарец, посапывая от усердия, лил капитану на спину прямо из ведра, а Комеков блаженно покряхтывал, отфыркивался, щедро расплёскивая вокруг воду. Мирошниченко подал ему полотенце. Вытираясь, он говорил: