Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пришла боль — неотступная, словно когтями раздирающая внутренности. Курбангозель вытянулась, крепко стиснув челюсти. Жить во что бы то ни стало! Жить, потому что её ждёт любовь, ждёт он — Ораз. Писем от него у неё уже полная сумка. Некоторые из них она помнит наизусть. Ей пришло на память одно, давнее:

«Маягозель, родная!»

Я уже много раз называл тебя этим именем, но, кажется, ни разу ещё не объяснил почему. Ты, конечно, помнишь, что в училище Мария Михайловна называла тебя «моя Гозель», и я это слышал и тоже запомнил. Но разве я посмел бы, обращаясь к тебе, употребить это маленькое русское местоимение «моя»? Нет, конечно, нет… А Мая — ты же знаешь, так наши степняки-скотоводы называют белую верблюдицу. И если девушку или женщину называют Мая — это для неё высокая честь. Не помню, рассказывал я или нет, — я ведь тоже родился в Ербенте, в глубине Кара-Кумов; родители, правда, умерли рано, я воспитывался в городе, в детдоме. И вот, у нас там в совхозе была всего лишь одна белая верблюдица. Мне, малышу, казалось, что в мире нет никого сильней и прекрасней её. Как-то зимой мы сидели в кибитке у очага. Отец читал на память стихи Махтумкули. В них говорилось о тяжком грузе, который не под силу ни земле, ни небу, ни горам… «А наша Мая? Она ведь такая сильная!» — серьёзно сказал я отцу. Он засмеялся: «Верно, сынок! Этот груз по силам только той, кого зовут Маягозель или Маяджемал[3]. Потому что груз этот — тяжкое бремя любви».

Курбангозель вспомнила последнюю, единственную за целый год, встречу под Ельней. Она была нежданной и потому особенно радостной. Но — такой короткой… Они говорили о чём-то незначительном. Потом, когда они, наконец, остались одни, Ораз играл на гиджаке родные мелодии. Она понимала их, и он знал об этом. Но ей надо было уходить; так они в тот раз ничего друг другу и не сказали.

…Под утро Курбангозель забылась в полусне. И когда услышала знакомый голос, — не поверила, что это наяву:

— Могу я видеть лейтенанта медицинской службы Аманову?

«Меня зовут просто Маягозель!» — захотелось ей крикнуть, но не было сил, как обычно в сновидениях. Всё-таки она приподняла веки. Ораз! Он — единственный в мире!

Две недели пролетели как сон. Они были счастливейшими в её жизни. Она смогла уже вставать с постели. Как-то Ораз вывел её из палатки, бережно усадил на мягкую хвою под старой сосной.

— Маягозель, хочешь я тебе сыграю? — спросил он.

— Да, конечно, — согласилась она. Он взял гиджак. Провёл смычком по струнам раз, другой, замерли могучие сосны Полесья, заворожённые красотой незнакомой мелодии. А потом они тихонько закачали макушками в такт песне. Так делают настоящие любители туркменской музыки. Курбангозель слушала молча: струны пересказывали ей то, о чём пело её сердце.

«Милый, какое счастье, что нам удалось встретиться. Я не чувствую даже раны. Но — скорее бы окончилась война! Только тогда мы будем с тобой по-настоящему счастливы…»

Ораз остановил мелодию и молча погладил волосы любимой. Потом сказал:

— Маягозель, если бы ты знала, как мне хочется играть и играть для тебя. И не только играть, но и писать музыку. Рассказать всем, что мы видим, что переживаем. Эх, скорее бы закончить эту войну. Убить эту гадину раз и навсегда. Как бы мы с тобой зажили…

Он не докончил, отвернулся.

Долго ещё пел гиджак на затаённой старыми соснами полянке.

Дивизия двигалась по дорогам Польши всё дальше на Запад. Оразу Абаеву на трофейном мотоцикле несколько раз удавалось слетать в дивизионный госпиталь, урвать два-три час свидания с Курбангозель. Если это не удавалось месяц, два — ей приносили письма от него, всё те же треугольники. Теперь они складывались в чемоданчик — сумка была переполнена.

В последний раз они встретились на переправе через Одер.

— Идём в бой, Маягозель, в решающий бой! — говорил он, торопливо целуя её волосы, лоб, глаза. — Победа уже совсем близка!

Это было в апреле сорок пятого года. Больше она его не видела.

* * *

…Званый вечер подходил к концу: мужчины, отчаянно дымя папиросами, с азартом сражались в шахматы, женщины за чаем и сладостями досказывали одна другой последние сплетни. Никто не заметил, как опять появилась Гозель Амановна. Она рассеянно оглядела всё вокруг, — точно не могла поверить, что всё это наяву…

Когда я на прощанье пожимал руку Гозель Аманов-не, она взглянула мне прямо в глаза, и я увидел в её взгляде просьбу. «Вам что-то известно, — говорили они, — вы должны рассказать мне всё!»

Прошло два дня. Я сидел у себя в научно-исследовательском институте один, погружённый в работу. Вдруг раздался телефонный звонок.

«Не дают сосредоточиться!» — с досадой подумал я и поднял трубку.

— Слушаю.

— С вами говорит Курбангозель Аманова.

— Здравствуйте. Я как раз собирался…

— Если можно, я сейчас зайду к вам.

— Ну, конечно же, конечно! Жду вас!

Она была в шёлковом тёмно-синем кетени ниже колен, с вышитым глухим воротником. В белых босоножках. Белая сумка на руке. Тёмные косы прикрыты кремовым платком. На груди крупная овальная брошь из слоновой кости с изумительно тонким, затейливым орнаментом, оправленная алыми рубинами. Такой я видел

Гозель Амановну, когда она вошла. Но не она, а именно брошь больше всего меня взволновала. Её я должен был увидеть по поручению моего друга.

…Теперь я могу, наконец, рассказать всё не утаивая.

Летом прошлого года я поехал отдыхать в Кисловодск. Только обосновался в санатории, ко мне подходит медсестра:

— Вас спрашивают.

Я удивился, потому что никого не ждал. Вышел на веранду, вижу — старик, по одежде горец.

— Вы туркмен? — спрашивает он меня.

— Да.

— Из Ашхабада?

— Да.

— Тогда, пожалуйста, пойдёмте со мной. Вас хочет видеть ваш земляк.

Мы пошли. Аул врезался в самую гору. Мы зашли в саклю. Первое, что мне бросилось в глаза: туркменский гиджак. Он висел в углу, под самым потолком. Потом я разглядел и человека. Мне казалось, что он врос в землю: на самом же деле у него не было обеих ног. Левой руки тоже не было — её заменял протез, оканчивающийся двумя крючкообразными щупальцами. Человек прижимал ими к доске небольшой блестящий камешек, а в правой, здоровой руке держал тонкую пилу, напоминающую смычок; ею он обтачивал камешек. Лицо человека изуродовано шрамами, на месте правого глаза — чёрная перевязь. Левый глаз — покрасневший, воспалённый, видимо, от постоянного напряжения.

Это был Ораз Абаев. Вернее, то, что от него осталось.

Я приходил к нему каждый день до самого отъезда. Ему было что рассказывать.

— Посуди сам, — говорил Ораз, — для чего я поехал бы в Ашхабад? Видишь, во что обошёлся мне штурм Берлина… Ещё в сорок пятом в госпитале я уговорил одного земляка помочь мне; он устроил всё так, что Маягозель получила известие о моей гибели. Ну, а здесь меня приютили, устроили в артель ювелиров, обучили мастерству.

Заметив, что я нет-нет да и бросаю взгляд на гиджак, он продолжал:

— А он умолк навсегда… Но то, что я не могу выразить в музыке, я пытаюсь воплотить вот в этом. Видишь? — он показал мне брусок грубого сероватого камня. — Слоновая кость. С большим трудом мы её достали. Из неё я сделал гульяка. По-моему, очень удачнчю. В прошлом году я отправил её в Ашхабад, чтобы вручили Маягозель, но так, чтобы она не знала, от кого. Я прошу тебя: приедешь домой — узнай, получила ли она мой подарок, носит ли его. Узнаешь — сообщи мне. Я знаю: у неё семья… Пусть будет счастлива. Пусть каждый будет счастлив! Ведь за это мы с тобой воевали, не так ли, дружище?

Я исполнил поручение.

Нынешним летом я снова отдыхал в Кисловодске. В первый же день я пошёл в аул, чтобы навестить Ораза. Открываю дверь — комната пуста. Спрашиваю соседей.

— Он там, — показала в гору пожилая горянка.

Я поднялся на то место, которое мне показали, и увидел кладбище. Свежий могильный холмик. В изголовье — знакомый мне до деталей гиджак. Мне послышалось, что ветер тихонько наигрывал на его струнах печальную мелодию.

вернуться

3

Гозель, джемал — красавица.

52
{"b":"241032","o":1}