«По крайней мере, хоть город и река – не выдумка», – подумал Харрингтон. Ни этого, ни стоявших на полке книг не мог отнять у него никто.
Сквозь древние ворота он ступил на кладбище и уверенно пошел по дорожке, безошибочно выбирая путь, несмотря на неверный свет месяца.
Плита была на месте, и вид ее не изменился. «Вид этой плиты отпечатан в моем сердце», – подумал он. Опустившись на колени, Харрингтон протянул руки и положил их на камень, ладонями ощутив покрывший плиту мох и лишайники – они тоже были старыми знакомыми.
– Корнелия, – промолвил Харрингтон, – ты по-прежнему здесь, Корнелия.
Порывшись в карманах, он извлек коробок спичек, впустую исчиркал три штуки, пока наконец четвертая не загорелась ровно и ярко. Он спрятал ее в чаше ладоней и поднес к камню.
На камне было высечено имя.
Но не имя Корнелии Сторм.
Сенатор Джонсон Энрайт приподнял графин.
– Нет, спасибо, – откликнулся Харрингтон. – Одного достаточно. Я просто зашел на огонек и через минуту уйду.
Он оглядел комнату и теперь был в ней уверен – именно это он и надеялся отыскать. Гостиная выглядела несколько не так, как он ее помнил, – стало меньше лоска и торжественности. Она словно немного истрепалась по краям, словно была чуть не в фокусе, а голова лося над камином оказалась слегка облезлой, а вовсе не великолепной и значительной.
– Вы нечасто сюда заходите, – заметил сенатор, – хотя и знаете, что вас всегда встретят здесь с распростертыми объятиями, а сегодня вечером – в особенности. Вся семья в отъезде, а я пребываю в тревоге.
– Из-за поста государственного секретаря?
– Вот именно, – кивнул Энрайт. – Я говорил президенту, дескать, да, я готов принять этот пост, если больше никого найти не удастся. Я почти молил его найти другого человека.
– А отказаться вы не могли?
– Пытался. Я очень старался сказать ему об этом. И это я, человек, ни разу в жизни не полезший за словом в карман! Но так и не сумел этого сделать. Из-за того, что я слишком горд. Из-за того, что за многие годы во мне выработалась определенная профессиональная гордость, не позволившая мне просто повернуться и уйти.
Сенатор вытянулся в кресле, и Харрингтон заметил, что он совсем не изменился, в отличие от комнаты, в которой они сидели. Сенатор был тот же, что и всегда, – та же седеющая копна волос, то же лицо дровосека, те же неровные зубы, те же по-медвежьи сутулые плечи.
– Вы, разумеется, понимаете, – сказал Энрайт, – что я один из самых искренних почитателей вашего таланта.
– Я знаю и горжусь этим.
– Вы наделены изуверской способностью соединять слова при помощи скрытых в них рыболовных крючков. Они впиваются в душу и много-много дней подряд остаются в памяти. – Сенатор взял стакан и отпил глоток. – Я никогда не говорил вам прежде, да и стоит ли говорить теперь, но все-таки скажу. В одной из своих книг вы писали, что провидение может поставить свое клеймо на одном-единственном человеке. Если же этот человек потерпит неудачу, писали вы, то мир может рухнуть.
– Да, наверно, я так писал. У меня такое чувство…
– Так вы уверены, – сказал сенатор, протягивая руку к бренди, – что не хотите хлебнуть еще глоточек?
– Нет, спасибо.
И внезапно Харрингтон подумал о другом времени и ином месте, где он выпивал, а в углу была какая-то тень, с которой он говорил, – и никогда прежде не вспоминал об этом. Казалось, на самом деле этого и не было, ничего подобного с Холлисом Харрингтоном случиться не могло. Такое он не стал бы – не смог бы – принять, но тем не менее это событие отпечаталось в его мозгу во всей своей холодной наготе.
– Я начал вам говорить, – подал голос сенатор, – о той строчке насчет провидения. Вы согласитесь, что тут произошло весьма редкое совпадение. Вы, разумеется, знаете, что одно время я склонялся к мысли об отставке?
– Я помню, вы говорили об этом.
– Вот именно в тот момент я и прочел этот абзац. Я уже написал заявление о своей отставке в связи с завершением срока и намеревался утром предать его огласке перед представителями прессы. Затем я прочел эту строку и спросил себя: а что, если я тот самый человек, о котором вы и писали? То есть нет, на самом-то деле я так не думал.
Харрингтон беспокойно поежился.
– Уж и не знаю, что ответить. Вы возлагаете на меня чересчур большую ответственность.
– Я не ушел в отставку. Я порвал заявление.
Они немного посидели в молчании, глядя на огонь в очаге.
– А теперь, – сказал наконец Энрайт, – еще и это.
– Хотел бы я вам помочь, – почти с отчаянием ответил Харрингтон, – хотел бы я отыскать нужные слова, но не могу, ибо я прикончен. Я исписался, и внутри у меня пусто, как в бочке.
Хотя и понимал, что хотел сказать совсем не то. Я пришел сюда, чтобы известить вас, что в доме моей матери уже на протяжении пятнадцати лет живут чужие люди, что на надгробном камне Корнелии начертано вовсе не ее имя. Я пришел сюда, чтобы взглянуть на эту комнату: изменилась ли она, и если изменилась, то как. Она утратила часть своего аристократического волшебства…
Но произнести этого не мог, не знал, как и начать. Это невозможно сказать даже такому близкому другу, как сенатор.
– Мне жаль, Холлис, – промолвил сенатор.
«Это безумие», – подумал Харрингтон. Он Холлис Харрингтон, рожденный в Висконсине. Он получил образование в Гарварде и – как сказал Седрик Мэдисон – является последним джентльменом.
Его жизнь была верна до последней детали, его дом стоял на своем месте, его литературные труды были правильны до тонкостей – результат хорошей наследственности.
Пожалуй, это все даже чересчур правильно – слишком правильно для этого мира 1962 года, уничтожившего щепетильность – последний пережиток прошлого.
Он – Холлис Харрингтон, последний из джентльменов, знаменитый писатель, романтическая фигура мира литературы – исписавшийся до последней буквы, выжавший из себя все эмоции до единой, бессловесный с того самого момента, как сказал все, что должен был сказать.
Он медленно встал.
– Джонсон, мне пора. Я задержался дольше, чем намеревался.
– Еще один вопрос, я всегда собирался его задать, да все как-то не собрался. Это не имеет отношения к моему делу. Я много раз хотел спросить, но чувствовал, что делать этого не следует, что это может…
– Да ничего! Если смогу – отвечу.
– В одной из ваших первых книг – кажется, в «Обглоданной кости»…
– Это было давным-давно.
– Там был центральный герой, неандерталец, о котором вы писали, – вы сделали его чересчур человечным.
– Верно, – кивнул Харрингтон. – Таким он и был. Это человек, и только из-за того, что жил он сто тысяч лет назад…
– Конечно, вы совершенно правы. Но вы так хорошо описали его! Все ваши герои весьма образованны, это истинные люди мира. Я часто гадал: как вы смогли столь убедительно описать подобного человека, почти неразумного дикаря?
– Он разумен и не совсем дик – он просто сын своего времени. Джонсон, я очень долго жил вместе с ним, пока не начал писать о нем. Я пытался поставить себя на его место, пытался думать, как он, оценить его точку зрения. Я знал его страхи и победы. Порой я сам готов был стать этим человеком.
– Я могу в это поверить, – торжественно кивнул Энрайт. – Вам в самом деле пора идти? Вы вправду не хотите выпить?
– Простите, Джонсон, мне еще вести машину.
Сенатор выбрался из кресла и проводил его до двери.
– Скоро мы еще поболтаем о литературе. Не могу поверить, что вы вышли в тираж.
– Может, и нет. Может, способность писать еще вернется.
Но Харрингтон сказал это только для того, чтобы успокоить сенатора. Сам он понимал, что это необратимо.
Они простились, и Харрингтон побрел по дорожке. И это было неправильно – за всю свою жизнь Харрингтон ни разу не позволял себе брести.
Его машина стояла прямо у калитки, и он замер, уставившись на нее в испуге, ибо это была не его машина.