– Так, Лёшенька, так! Вместно царевичам быть воинами! Кто ж к экзерциции[155] охоч, тот и воином будет гораздым!
Потешная фузея, которую предусмотрительно приносили на плац в дни царских смотров, ярко сверкала неигрушечным штыком своим. Голубые глазёнки мальчика бегали возбуждённо по сторонам, свободная ручка быстро мелькающим крылышком взмётывалась в студёном воздухе.
Смотр кончался. Князь Вяземский брал на руки Алексея и отвешивал государю низкий поклон.
И почти всегда радость потехи, возбуждение сменялись у Алексея слезами.
– Не хосю к тётке, не надо!
Строго сдвинув брови, Пётр целовал сына скупым поцелуем и уходил.
Немногим придворным были по душе вечные маршировки в потешном войске. Не раз бояре просили царя заняться более пристойными, по их понятиям, потехами, чем военные упражнения.
Но царь не слушал их, резко обрывал на полуслове и сыпал иноземными исковерканными словами, в которых путался, как лев в тенётах.
– Военные экзерциции, штурм фортеции[156] суть магнифиценция и слава суврена!
Бояре с разинутыми ртами слушали непонятную речь и пятились в испуге, творя мысленный крест, подальше от «замоловшегося» царя.
– Чегой-то он? – допытывались они потом у иноземцев. – По-каковски облаял нас?
Иноземные офицеры охотно переводили слова государя, бояре многозначительно встряхивали бородами, тщетно вникали в сущность слов – и ничего не понимали.
Чтобы покончить с вечным ворчанием бояр, Пётр решил раз навсегда проучить их, заставить не отвлекать его от нужных занятий.
– Добро уж, – объявил он вельможам, возвратившись из потешного похода. – Уважу вас, заместо экзерциции охотой потешусь.
Поутру, когда у придворных всё было готово к охоте, царь удивлённо поглядел на псарей и холопов.
– С вами ли, смерды, аль с господарями высокородными собрался я на потеху?
И прогнал челядь.
– А как же псы, государь? – переполошились бояре.
– Как же? На то вы и охотники, чтобы псы были на ваших руках.
Бояре не посмели перечить и, привязав своры к сёдлам, угрюмо двинулись в путь.
Едва по снежному полю проскакал встревоженный лаем ушкан[157], как псы рванулись за ним. Охотники, никогда не выезжавшие без псарей, растерялись. Стая запрыгала в разные стороны, взвыла, перепуганные кони понесли, волоча за собою взбесившихся псов и выбивая из сёдел всадников.
Царь взобрался на завьюженный холм и, надрываясь от хохота, глядел на потеху.
Охотников, помятых конями, еле живыми развезли по домам.
На другой день Пётр, прикидываясь простачком и улыбаясь блаженно, предложил снова выехать в поле.
– Помилуй, ваше царское величество, освободи! – пали на колени бояре. – Гораздей тешиться нам военным делом!
Царь сразу стал серьёзней и строже.
– Памятуйте же: я государь, и подобает мне быть воину, а псы приличны пастухам и тем подобным людишкам.
Больше до отъезда Петра в Архангельск никто из придворных не жаловался на тяжесть военных «экзерциций».
Ночь перед дорогою царь проводил в усадьбе Лефорта с Анной Монс. Они сидели вдвоём на диване в угловом терему и почти не разговаривали. Анна вздыхала, то и дело прикладывая к глазам раздушенный платочек.
Царь давил в ладонях виски и думал невесёлую думу.
– Не надо печаль, мой любими орля, – прервала Анна томительное молчанье и прильнула к плечу государя – Ты будет ехать не дольг. Ты скоро приехать, опять будем два.
Тяжело поднявшись с дивана, Пётр медленно зашагал из угла в угол.
– Как вспомню, что, вернувшись, сызнова в хоромах своих Дуньку застану, так будто кто угольями горячими грудь прожигает.
Анна насторожилась и, чтобы не выдать охватившего её волнения, закрыла руками лицо.
– Ты сарь, ты всё может, – вздохнула она. – Толко палец двинул, и я уехаль из Рюсланд, чтобы твоя покой не тревошь. А уйдёт времени, ты забиль меня и назад возвращался к цариц, рюссише люди на удовольствий.
Столько смиренной и жертвенной любви было в её голосе, что государь с особенной силой почувствовал, как бесконечно она мила ему. Решение, которого он боялся и гнал от себя все последние годы, созрело вдруг само по себе.
– Не ты, она уедет! Она, начётчица толстозадая! – с такою силой стукнул он о стену кулаком, что из оконной рамы вылетело стекло и рассыпалось по полу – В монастырь её!
Он шагнул к Анне и пытливо поглядел в её широко pаскрытые, полные любви глаза.
– Станешь ли ради меня перекресткой?
– Што? Ах, поняль. Стану Не толко вер, отец отдам для орёл мой.
Ни словом больше не обмолвился Пётр, но девушка и так поняла, на что намекнул он. Глаза её сверкнули гордой радостью. Она готова была запрыгать как дитя, закружиться вихрем по терему, на весь мир крикнуть так, чтобы содрогнулись своды небесные, о неслыханном счастье, которое с такой неожиданностью подкралось к ней. Однако здравый смысл подсказывал ей, что пока выгодно промолчать, притвориться, будто не может она допустить и мысли увидеть себя «венчанною женою государя всея Руси». И она скромненько, стыдливо продолжала сидеть в глубине дивана, ласкала взглядом Петра, и в глазах её лучилась только самоотверженная любовь, только бескорыстная радость свидания.
Когда царь ушёл, Анна бросилась в объятья Лефорта и пустилась с ним в головокружительный пляс.
– Ты слышал? Ты слышал, Франц? Он говорил, чтобы я приняла его веру! Ты понял?
С трудом высвободившись из объятий, Франц ошалело уставился на пылающую Анну:
– Что-о-о?! – Но, увидев по выражению её лица, что она не шутит, широко развёл руками и присвистнул: – Ну-ну… Только на русской земле всякая шутка может быть правдой!
На дворе завывала метелица. Во мраке, увязая по колено в снегу, с накинутой на одну руку шубой и с шляпой в другой, шагал, что-то беспечно насвистывая, государь.
Глава 8
ПРОКЛЯТОЕ МЕСТО
Варницы[158] пожирали леса. Шалги[159] пустели. Приходилось заготовлять топливо за двадцать-тридцать вёрст от усолий.
Зимой, по первопутку, дрова свозились на кострища вблизи рек, складывались там в поленницы и весной, в половодье, «метались» в реку для сплава к варницам.
В приморских участках соль варилась только зимой, в декабре; весной и летом вздымающаяся от ветра волна мутила в морской губе рассол, а впадающие в губу реки пресною водою ослабляли степень её насыщенности. То ли дело колодцы. Там без опаски можно варить соль круглый год.
И монахи, стараясь держаться как можно ближе к лесам, занимались неустанными поисками «рассольных мест».
«Трубочные» мастера рыскали по краю. Там, где зверь и скот оставляли следы, они принимались немедля за изыскания.
– Не зря же зверьё повадилось в сие место, – уверенно говорили мастера. – А хаживает, не инако, хаживает сюда зверьё солью полакомиться.
Глина с таких участков пробовалась на огне. Если, подсыхая, она издавала треск и потом «крепко к языку прилипала», то уж ни у кого не оставалось сомненья в том, что «Бог удачу послал».
Были ещё признаки: серебристый налёт в виде лёгкого соляного инея, который оставался по берегам потока во время испарения воды летом, и «засольный дух»[160], по вечерам и утрам исходивший от насыщенного солью источника.
Трубочные мастера, первобытные горные инженеры российские, сделав «зарубку», отправляли младших своих подручных с докладом монастырю о найденном «соляном месте».
Получив благословение отцов, люди принимались за бурение земли.
Фому завезли в такую глушь, что, казалось, попал он в новый, неведомый мир, куда, кроме него, мастера, немногих ярыжек, солдат, служек и зверья, никогда не проникала и впредь не проникнет ни одна живая душа.