– Спишь? – окликнул он его после недолгого молчания.
В ответ раздалось безмятежное похрапывание.
«Прикидывается», – зло поджал губы Фома. Подозрение переходило в уверенность. Он привстал и осторожно нащупал кинжал.
– Ха-ха-ха-ха! – расхохотался вдруг верзила. – Зачем кынджал? – Он откинулся за дерево и сам выхватил нож. – за що? А драться по-честному, так выходь!
Бродяжка выпалил эти слова с такой горькой обидой, что у атамана опустились руки.
– Да кто же ты такой будешь?
– Теперечки могу. Бо бачу, ще раз мене злякался, языком посчитав, значит, свой чоловик… Яценко я! Вот кто.
Заметив, что имя его ничего не говорит Фоме, казак вышел из засады и в коротких словах поведал о себе всё без утайки, Перед расставанием, оставив товарищу горилки, сала и хлеба, Фома крепко пожал ему руку.
– А зря ты в царя поверил! Ты одно понимай: нам, убогим, что царь, что гетман – одна радость.
– Куды же кинуться?
Памфильев смутился.
– Куды? В лес, к ватагам.
– А потим що?
– Москву воевать.
– А потим що?
– Потом… потом… Там видно будет! Что-нибудь объявится на кругу, коли одолеем ворогов наших.
Яценко прислонился к дереву и долго смотрел в ту сторону, куда скрылся атаман.
– Не к царю и не к гетьману, – десятки раз на все лады повторял он. – Так куды же?
С того часа словно изменили казака. Он стал угрюмым, придирчивым, злым. Думка накрепко засела в его голове.
– Царь за бояр, гетьман за панов. Так куды же идти?.. Ну, завоюем Москву. А потим що? Кто нам поможет? Ведь царством править…
Ответа не было.
Глава 7
КОТ И МЫШИ
Вечером к Головкину вошёл караульный офицер.
– Объявились.
– Кто такие?
– Кочубей с Искрой А с ними ахтырский полковник Осипов, поп Святайло с сыном, сотник Пётр Кованько да писарей двое.
Канцлер самодовольно улыбнулся и хлопнул по плечу недавно прибывшего из Москвы Шафирова:
– Ловка я их улещил? Ай да судья! Попался… Теперь попался!
Чуть свет Головкин и Шафиров отправились к Кочубею. Встреча была такая тёплая, что судью прошибла слеза. Канцлер тискал его в объятиях, с братским сочувствием заглядывал в глаза:
– Постарел ты, постарел… Садись! Насупротив меня садись, Василий Леонтьевич.
На столе появились яичница с салом, тягучая, из подвалов Кочубея, сливянка. Наливая, Головкин подмигнул Петру Павловичу. Василий Леонтьевич перехватил этот взгляд, и ему стало не по себе.
– Добрая настоечка, – облизнулся Шафиров. – Даже пить жалко.
– Господи! – заторопился судья. – Пейте на здоровье. Я вам целый бочонок в Москву пришлю. У меня своя ведь, не купленная. Моя Любовь Фёдоровна большая на это мастерица…
– Будем ждать, Василий Леонтьевич, – ответил Шафиров.
Тон его был вежливым и улыбка – приятная. Но Кочубея снова покоробило. «И чего тянут? – с тоской подумал он. – Чего не спрашивают про дело?»
Пётр Павлович словно прочитал его мысли.
– Сливянка сливянкой, – сказал он, – а государственность – государственностью.
– И мне так думается! – обрадовался Василий Леонтьевич.
Он сразу же перешёл к челобитной. Канцлер и Пётр Павлович почтительно склоняли головы и не перебивали судью ни единым словом. Только Шафиров время от времени грозно хмурился:
– 3лодей-то какой! Гнус-то какой!
– Вот оно как, паны мои! – рассказывал Кочубей. – В князья метит гетьман. Так и договорился с Вишневецким и княгиней Дульской[245]: Польше – Украина, а ему княжество Черниговское… Бачили вы князя черниговского – Иуду Степановича?
– Ай-ай-ай! Воистину, не Иван, а Иуда Степанович, – кивал головой Пётр Павлович.
– Ну и гетман!
– Ей-Богу, чистую правду выкладываю! – все больше горячился судья. – Сам он мне похвалялся и на свою руку тянул.
– Да быть не может того! – рявкнул вдруг Головкин. – Да что же сие?!
Кочубей обмер.
– Богом клянусь! Вот вам… Где тут икона? И ещё говорил, что король шведский прямо к Москве пойдёт ставить другого царя. А на Киев Станислава Лещинского[246] напустит, с генералом шведским Реншельдом[247]. И ещё слух ходит, будто государь в Батурин едет, а там…
Оба сановника встали и перекрестились.
– Не смущайтесь, Василий Леонтьевич, – подбодрил Шафиров замявшегося было Кочубея. – Вы как на духу.
– Да будь я не судья, ежели гетьман не отобрал триста девяносто верных ему сердюков и не наказал им убить… государя.
– Спаси и помилуй! – воскликнул канцлер.
– Спаси и помилуй! – эхом отозвался Шафиров.
И снова что-то кольнуло в грудь Василия Леонтьевича.
– Я царю, как отцу, как Богу… – забормотал он.
Шафиров добродушно изумился:
– А мы разве инако думаем про вас, пан судья?
Дружески пожав руку Кочубею, они вышли. Василий Леонтьевич хотел проводить их до ворот, но у крыльца ему преградили дорогу два солдата.
– Ты не гневайся, – объяснил Головкин. – То не в бесчестие тебе. Не ровен час, вдруг какой-нибудь наёмник гетманский к тебе со злом придёт.
– Разве что так! – горько мотнул головой Кочубей и вернулся в хату.
На соседний двор, куда вошли вельможи, тотчас же привели Искру.
– Так по уговору с Лещинским и Вишневецким, да ещё с княгиней Дульской, – в лоб спросил полковника Шафиров, – умыслил гетман на здоровье царского величества?
Искра задержался с ответом. Рой мыслей закружился у него в голове. Сказать или отречься? Примешивать к делу замысел на царя иль умолчать?
Ехидная улыбка сузила глаза Петра Павловича.
– Может, запамятовали, пан полковник?
– Верно, запамятовал. Клятву дать не могу. – Полковник опустил плечи и по-стариковски закашлялся. – Я невеликая птичка. Вот Василий Леонтьевич, тот больше знает.
– А отец Никанор и казак Яценко на Москве про тебя инако говорили, – рассердился Головкин. – Да и кому неведомо, что ты и умом и духом крепче судьи.
– Я простой человек… Я всё через Кочубея узнавал.
Поднявшись и не глядя больше на Искру, вельможи ушли.
За ними так же, как до того Кочубей, поплёлся уже по-настоящему разбитый и опустошённый полковник. Но и перед ним у крыльца выросли два солдата с фузеями наизготове.
Запершись в горенке, Головкин и Шафиров начали составлять донесение государю.
– А ведь на правду похожа челобитная Кочубея, – совестливо вздохнул канцлер.
– Похожа, очень похожа, – подтвердил Пётр Павлович.
– Как же быть? Неладно что-то выходит…
– Неладно – и я говорю. А только Кочубею крышка.
– За что же?
– За то, что гетман силён, всю старшину в руках своих держит, а Кочубей баба.
Головкин недоумевающе переспросил:
– Выходит, верного слугу царского, Кочубея, на плаху, а врагу честь оказать?
– Ну уж и честь! Мы ему такую честь и такую волю пропишем, как кот мышонку. Пускай покель бегает около наших зубов. А срок придёт, когда деваться некуда будет, мы его – ам! – и готово.
– Так-то так, а всё же жалко, – поморщился Головкин.
– Золотые слова говорите. Как не жалко! Да уж такое дело. Государственность. Жертв требует государственность. Ничего не содеешь. Так уж, видно, Богом положено.
И Шафиров уселся за столик и деловито взялся за перо.