Голицын широко распахнул дверь, ведущую в терем.
Приветливо кланяясь, но в то же время не спуская с лиц напыщенной величественности, один за другим прошли в терем президент государственной комиссии Кондратий Гольденстерн, советник королевской канцелярии Ионас Клингстет и лифляндский дворянин Отто Стакельберг.
Послы, однажды предъявив свои условия, ни на какие уступки не пошли, как ни уламывали их Голицын и Украинцев.
Видя, что дальнейшие споры бесплодны, выборные приступили к составлению договора, подтверждающего трактат Кардисский, и этим самым закрепили трактат Столбовской.
По договору Москва обязывалась: помогать цесарю и королю польскому в войне их с турками (самое гибельное для Руси условие); имя Карла в царских грамотах писать не Карлус, а Каролус; определить точнее рубежи и вместо старых, сгнивших столбов устроить новые; назначить постоянное место для съездов о пограничных несогласиях; учредить для добрых пересылок резидентов на Москве и в Стокгольме; вместо корма послам давать деньги; облегчить налоги шведам, подвластным России.
Дьяки поскакали в Преображенское за Петром, который должен был с Иоанном подписать договор и присутствовать на торжественном приёме послов.
Из Ответной палаты послы прошли, между рядами стрельцов, Красным крыльцом, в Грановитые сени. В сенях, не смея передохнуть, стояли терлишники[92] с протазанами[93].
Пётр и Иоанн, в диадемах, со скипетрами, восседали в двух серебряных креслах под образами. Иоанн был подавлен трусливо жался к брату и, низко свесив голову, всхрапывал как притомившийся конь.
В обнизных поручах и в ризах стеснённо переминались с ноги на ногу за спинами Василия Васильевича, Стрешнева и Прозоровского протопопы Спасский и Воскресенский.
«Звал» послов Емельян Украинцев.
Софья ждала иноземцев в Золотой палате, под Спасской церковью. В сенях, перед палатою, по обеим сторонам стояли десять стрелецких полковников: четыре – с большими палашами, два – с золочёными топорами и четыре – с золочёными протазанами.
Стольник Степан Нарбеков и дьяк Тимофей Литвинов отвесили послам земной поклон.
– Великая государыня, благородная царевна и великая княжна Софья Алексеевна всея Великие и Малые и Белые Русии, её государское величество повелела нам вас встренуть.
При входе послов царевна уже гордо восседала в справном, с алмазными запанами кресле. Голову её украшал венец, низанный жемчугом. Аксамитная[94] шуба, опушённая соболями и обшитая кружевом, ещё более толстила её.
При царевне по обеим сторонам, чуть в отдалении, пыхтели две жирные боярыни-вдовы в белоснежных убрусах и телогреях и по две карлицы-девицы. И на них были шубы на соболях и перевязки, низанные жемчугом.
Побеседовав милостиво через толмача с иноземцами, царевна приказала проводить их к царям.
Заслышав шаги, Иоанн привскочил, невидящими глазами скользнул по лицам людей и тотчас же снова уселся, напялив на глаза шапку.
Пётр подтолкнул локтём брата.
– Мужайся, государь-братец, сдаётся, басурманы идут.
Поклонившись государям, послы что-то произнесли на своём языке.
Толмач перевёл приветственные слова.
Прозоровский и Стрешнев бросились приподнять, по чину царей, которые должны были ответить послам.
Однако Пётр предупредил бояр. Стремительно вскочив, он сдвинул на затылок царскую шапку и резво, скороговоркой выпалил:
– Его королевское величество, брат наш Каролус свейский по здорову ль?
И уловив восхищённый взгляд иноземцев, неожиданно почуствовал такую робость, что решил бежать.
Стрешнев понял движение царя и, точно оправляя на нём кафтан, изо всех сил сдавил его стан.
– И не подумай, великий государь! Не соромь Русию! Сиди!
Пётр изловчился, сунул ногу под кресло и больно ударил носком сапога по боярскому колену.
Глава 36
ГОЛИЦЫН ГАДАЕТ
Прошло два года с тех пор, как с Карлом шведским был подписан договор, а Москва все ещё не решалась идти войною на турок.
Тридцать девять раз съезжались выборные в пограничном селе Андрусове для переговоров, но тщетно: поляки отказывались уступить Киев, а русские ставили это требование головным для заключения вечного докончания с Польшей.
Среди ближних Софьи произошёл раскол: одни доказывали, что медлить больше нельзя, что война с Турцией неизбежна, другие же предлагали не предпринимать пока ничего, «ждать воли Божией».
Самым горячим сторонником войны был Шакловитый. Он не сомневался в том, что обезмоченная в междоусобных распрях Русь будет побеждена. «Пусть, – думал он с лёгким сердцем, – пусть отпадёт Украина. Жили мы без неё и впредь авось без неё как-нибудь проживём. Зато раз навсегда можно будет разделаться с князем Василием. Кого же, как не его, начальника Посольского приказа, Русия будет считать главным виновником бедственной брани! А не станет Голицына в верху, кто знает, может быть, мужем государыни-правительльницы Софьи будет он, Шакловитый!» Под влиянием дьяка царевна всё больше склонялась к войне с Турцией и в первую очередь с «псарней турецкой» – Крымом. Вызвав однажды Василия Васильевича, она, в присутствии Ивана Михайловича и Шакловитого, потребовала от него решительного ответа.
Князь смутился.
– Король польский Ян Собесский[95] много крат писал, – точно ворочая глыбой, напряжённо, с большими промежутками выталкивал он из себя слова, – что приспело ныне время изгнания турок и крымских татар вон из Еуропы.
В зелёных глазах Федора Леонтьевича сверкнула нескрываемая радость.
– Ей-Богу, государыня, великого ума дело сказывает князь! – прижал он руки к груди.
Голицын повернулся спиной к дьяку и презрительно сморщил лоб.
– А одолеют турки Польшу, – продолжал он уже смелее, – могут тогда рати турецкие появиться у самых стен Киева. Одолеют же поляки, глядишь, перевес на Украине будет за Польшей. Вот тут и гадай!
Он умолк и, приложившись к руке царевны, скромненько уселся подле окна.
– А дале что? – засипел внимательно вслушивавшийся в слова Голицына Иван Михайлович. И сам же ответил: – Разумею я из твоих же глаголов, что куда ни кинь, а без брани не обойтись.
– Не обойтись! – подтвердил с глубоким вздохом князь. – А и без Киева нам також не обойтись.
И на этот раз, как и раньше, сидение кончилось ничем.
– Положимся на Господа, – перекрестилась царевна и, отпустив ближних, пошла в светлицу Марфы послушать черкас[96].
Софья любила украинские сказы и напевы, жаловала певчих щедрыми милостями и постоянно держала их при дворе.
В светлице Марфы собрались все царевны. Густо набелённые, благоухающие, они уселись с ногами на диван и жеманно переговаривались с регентом хора Нездоймыногой.
При появлении Софьи регент свалился с лавки и распластался ниц.
«А и велик казак», – не без удовольствия оглядывая сажённую фигуру украинца, подумала царевна.
Вечерело. Цветное стрельчатое окно мягко паутинилось сумерками. Издалека, от терема Прасковьи Фёдоровны, точно неутешный плач, доносились звуки молитвы. В сенях, под тяжёлым шагом дозорных, тоскливо печаловались на старость изъеденные временем половицы.
Взгрустнувшая Софья положила руку на плечо регента.
– Порассказал бы ты нам что-нибудь про Малую Русь.
Свернувшись у ног женщин, черкас потёр пальцем висок:
– Что ж бы такое порассказать, чтоб по мысли было тебе, государыня? – И вдруг оживился: – Покажи милость, послушай.
Софья кивнула утвердительно и удобней уселась.
Нездоймынога откашлялся, прочистил нос и начал густою октавою:
– А было так: тому годов с двадцать, при дворе Яна-Казимира служил молодой казак из Белоцерковского повета. А пестовали того казака иезуиты. Пригожий был казак, да и ловкий. Любил его за то сам польский круль. И быть бы молодцу в славе и чести, коли б не грех один.