Кровь ещё больше возбуждает царевича. Каждая жила трепещет в нём. «На ляхов! На татарву!» – не выдерживает его душа. Он врывается в самую гущу побоища. Ничего, что вдруг помутилось в глазах от нанесённого случайно удара. Кто разберётся в сумятице в «царственной» переносице? Зато несладко приходится и «робяткам» от кулаков Петра.
– Стой! – взбешён царевич. – Кто опричь меня потеху остановил? – Размахивается с плеча: – Кто?
И неожиданно смолкает.
Перед ним мать. Величественная, торжественная, совсем не такая, какою он привык её видеть всегда.
– Сбирайся, сын мой!
И голос у неё новый, незнакомый. В нём звучат и несказанная радость, и слёзы, и какое-то таинственное прорицание.
Царевич раздумывает, долго глядит на мать, но вдруг топает капризно ногами:
– Ан не пойду! Недосуг! Мне ещё надобно с робятками в поход на Крым идти!
Стрешнев подобострастно улыбается:
– Добро речено тобою, царевич: «в поход идти». Воистину сбираешься ты ныне в великий поход! – И кланяется Петру до земли. – Исполнилось время. Грядёшь ты, преславный, в Кремль, в поход за царским венцом, скипетром и державою!
Гонец из Кремля обдаёт Стрешнева тупым, полным нескрываемой ненависти взглядом. «Не рано ль запела, пташечка?!» – скрежещет он зубами, но вслух почтительно прибавляет:
– Яко ныне отходит государь наш и брат твой Феодор Алексеевич, – единая надёжа засталась у нас, осиротелых холопей – ты, царевич, да старшой брат твой Иоанн Алексеевич.
Глава 11
«СОБОРНАЯ ВОЛЯ»
Пальцы Феодора Алексеевича нащупали прохладный овал одного из зеркалец, разбросанных на постели. Учёный монах Сильвестр Медведев[47] помог государю поднести зеркальце к лицу.
– Пригож. – шевельнул царь усами и исказил лицо в больной, безнадёжной усмешке.
Над умирающим склонились Софья и Василий Васильевич.
Дыхание Феодора становилось все реже, отрывистей. В опустившихся, как у старца, уголках губ закипала пена и ползла по подбородку, скручивая в липкие косички реденькую русую бородёнку.
Монах услужливо вытирал ладонью уголки царёвых губ и размазывал слюни по своей шёлковой рясе.
У окна, размахивая руками, не стесняясь присутствием царя, почти вслух спорили о чём-то князь Иван Андреевич Хованский[48] с Иваном Михайловичем Милославским.
Вдруг они испуганно замолчали. По полу, ребячьим смехом, рассыпались осколки обронённого государем зеркальца.
Пальцы царя шевельнулись в воздухе, как будто искали чего-то, и медленно сжались в кулак. Грудь в последний раз поднялась легко и ровно. Разгладившиеся у глаз лучики и плотно сжатые губы придали лицу выражение глубокой сосредоточенности.
Лекарь Гаден пощупал руку Феодора Алексеевича и приник ухом к умолкнувшему сердцу.
– Почил! – с таким убитым видом объявил он, точно был посредственным виновником смерти царя.
Три удара в большой соборный колокол, долгие и мрачные, как осенние московские ночи, возвестили столице о смерти Феодора Алексеевича.
Софья с сёстрами своими Евдокией, Марфой, Екатериной и Марьей заперлась в светлице и никого из мужчин не допускала к себе.
Царевна Марья, простоволосая, заплаканная, сидела на ковре и не переставала причитать.
– Отстань! – топнула на неё раздражённая Софья. – И без тебя тошно.
Но Марья Алексеевна не унималась.
– Что же нам делать осталось! – заламывала она руки и выла. – На кого ж ты спокинул нас, кормилец-братец! Сызнов запрут нас злые люди под запоры под крепкие.
Евдокия, Марфа и Екатерина без особой охоты, подчиняясь обычаю, лениво подвывали сестре. В светлицу постучалась Родимица.
– Царевнушка! – едва переступив порог, упала она на колени. – Выручи! Нарышкины собор собирают!
– И пущай! – стукнула Софья по столу кулаком. – Пущай собирают! Пущай всем володеют!
Чем убедительнее доказывала постельница о необходимости сейчас же, не упуская времени, вступить в борьбу с Нарышкиными, тем упрямее и гневнее становилась царевна. И только когда Федора, уходя, словно невзначай обронила, будто князь Василий решил отстраниться от государственности и собирается с женой, сыном и внуками ехать в подмосковное своё имение, Софья сразу стала уступчивее и мягче…
Причитанья и слёзы понемногу стихали. Одна за другой, подчиняясь немым знакам Родимицы, царевны оставили светлицу.
Тяжело пыхтя, Софья опустилась на колени перед киотом. Откинутый край летника оголил короткие ноги.
Сложив молитвенно руки, царевна в великой скорби уставилась на образа.
Бесшумно открыв дверь, постельница втолкнула в светлицу Василия Васильевича и исчезла.
Голицын подошёл к Софье и, опустившись на корточки, приник к её плечу.
– Ты? – вспыхнула царевна и, позабыв обо всём, крепко обняла князя.
Так просидели они до тех пор, пока не услышали чей-то кашель в сенях.
– Иван Михайлович! – догадалась Софья.
Князь Василий поднялся.
– Прощай, горличка моя ласковая! – И закрыл руками лицо. – Было время, когда жил я в радостях да в любви подле тебя, а ныне… – он попробовал всхлипнуть, но только поперхнулся, – а ныне придётся, видно, остаться мне сиротиною… без тебя… без ласки и радости…
Софья, как перепуганный ребёнок, припала всем телом к князю.
В дверь постучались.
– Чего ему надо? – раздражённо крикнула царевна. – Сказала же я, что не до сидений мне!
Василий Васильевич помог Софье сесть на лавку и стал на колени.
– Так бы мне до конца дней и быть подле светика моего, – прошептал он мечтательно. И вдруг вскочил. – Не узнаю я тебя, царевна! Куда подевался превеликий твой ум? – Эти слова произнёс он без всякой лести. – Либо сейчас, а либо никогда действовать надо. Малое промедление – и на стол царёв сядет Пётр-царевич.
Стук повторился. Голицын открыл дверь. В светлицу, не спросясь, ввалились Милославский, Хованский и Сильвестр Медведев.
– Быть тебе царицею всея Руси, – с места в карьер объявил монах ошеломлённой царевне. – Минувшею ночью зрел я в небе знаменье чудное: оторвались звезды от Иерусалим – дороги[49] и венцом легли на главу некоей девы херувимоподобной.
Милославский лихо тряхнул головой.
– А инако и быть не могло. Не зря же Господь даровал ум великий племяннице моей царственной. То ли не чудом сотворено? Не предзнаменованьем ли Божьим?
Широкая и волнистая, как жиры на затылке Софьи, борода Хованского запрыгала в самодовольном смешке.
– А и по тому же персту Господню ни за кем иным, как за мной, пойдут стрельцы и в огонь и в воду. Не зря они и батюшкой своим меня величают.
Он хвастливо поднял голову и свысока оглядел всех. Милославский спрятал усмешку в усах, но не удержался, чтобы не шепнуть Василию Васильевичу:
– Тараруй[50]. Не зря глагол сей шествует про него ещё от государя Алексея Михайловича.
Поставив на дозоре Родимицу, заговорщики уселись на скамью и приступили к тайному сидению.
– Добро бы кликнуть и братца Иванушку, – неуверенно предложила Софья.
Милославский услужливо побежал за царевичем.
Иоанн молился у себя в терему. Увидев дядьку, он дружелюбиво кивнул ему, но тотчас же, точно позабыв о госте, уставился гноящимися глазами в молитвенник.
– Бьёт тебе сестрица челом, племянничек мой любезный, – опустил Иван Михайлович руку на худое полудетское плечо Иоанна, – не покажешь ли милость, не пожалуешь ли на сидение к ней.
Царевич широко раскрыл рот и принялся пощипывать рыжий пушок на подбородке.
– Не любы сидения мне, – проглотил он слюну – Да и недосуг – время уж и в оконце глазеть. – Он блаженно улыбнулся и показал рукой на окно. – Там и пташки летают, и людишки хаживают… А уж облачка! Что тебе кюншты[51] немецкие… Таково диковинно на облака глазеть и не помышлять ни о чём…