Глава 32
«БРАДОБРЕЙ»
Двадцать пятого августа семь тысяч двести шестого года государь вернулся из-за рубежа. С ним прибыли Франц Яковлевич Лефорт и окольничий Фёдор Головин.
Князь-кесарь приступил к пространному докладу в ту же минуту, как Пётр перешагнул через порог Преображенской усадьбы.
– Ты бы хоть в баньку дал сходить государю, – пожурил князя Тихон Никитич. – Что накинулся, как дитё на сиську?
Но Пётр, усевшись на лавку, приказал Фёдору Юрьевичу продолжать и, с огромным вниманием выслушав доклад, горячо расцеловал Ромодановского.
В стороне у у стены стояли Нарышкин, Голицын и Прозоровский. Государь пристально вглядывался в них, как будто видел впервые, потом подошёл к Прозоровскому.
– Хоть ты и не гораздо духом силён, а все ж за службу спаси тебя Бог. И тебя, Борис Алексеевич, – потрепал он по плечу Голицына и, словно нечаянно, больно отдавил ногу Льву Кирилловичу. – А тебя, Лёвушка, за то, что ты мудростью своею лукавою да глупою для князя Федора от моего имени цидулу состряпал, с сего дни отпускаю от всяких дел государственности. Посольский же приказ отдаю Ромодановскому.
Нарышкин пытался доказать государю, что поддельный приказ составил не он один, а при участии Голицына и Прозоровского, но Пётр только отмахнулся пренебрежительно и, что-то насвистывая, направился в баню.
На другой день по случаю благополучного возвращения на родину царь устроил в Преображенском пир, на который была приглашена вся московская знать.
Пётр хоть и был приветлив и ласков со всеми, хоть и держался просто и дружески как равный среди равных, но во всём этом чувствовалась какая-то нарочитость. Долго, с большим увлечением рассказывал он обо всём, что видел, слышал и чему научился в чужих краях.
– Был я в Саардаме, – смаковал он, – и на третий же день записался плотником на верфи Линста Рогге. А в Амстердаме таку дружбу повёл с королём аглицким Вильгельмом, гостевавшим там, что он яхты двадцатипушечной не пожалел на гостинец мне. Эвона как полюбился ему русский царь!
Он мечтательно и как бы с грустью вздохнул:
– Где не побывал я, чего не нагляделся! Так бы, сдаётся, до конца живота ездил бы, ездил бы, чудесам заморским дивясь. Да, други мои, многим доволен я, но наипаче всего радёхонек встрече и побратимству с Августом Вторым[214], Саксонским. Великую корысть сулит государству моему та дружба с ляхом.
Разинув рты, слушали поражённые бояре «чудесные государевы байки» о басурманских краях.
Вдруг Пётр умолк и положил руку на плечо сидевшего подле него боярина Шеина.
– Так как, боярин? По мысли тебе обычаи и повадки европские?
– По мысли, ваше царское величество. Ей, по мысли, коли тебе по мысли они.
Царь молниеносно сунул руку за пазуху, а другой ухватил бороду Шеина.
– А коль так, и сказ-то тут весь!
И прежде чем боярин успел опомниться, Пётр отрезал ему бороду.
Из-под стола с оглушительным визгом выскочил на помощь царю шут Шанской.
Ромодановский с ужасом следил за тем, как одна за другой падают на пол бороды – «краса боярская, извечное украшение, честь православного человека».
– Отходи, – крикнул государь Стрешневу и князю Михайле Черкасскому, – покель и до вас не добрался!
Тихон Никитич и Черкасский, открыв головами дверь, вылетели в сени и, на удивление прохожим, со всех ног понеслись вон из Преображенского.
Фёдор Юрьевич хотел улизнуть за ними, но Пётр вцепился в его рукав.
– Нет уж, голубок-кесарь, постой уж!
И весело подмигнул шуту:
– Нуте, Шанской, приукрась в мою голову князюшку! Сотвори его женишком—молодцом!
Точно перед плахой тряслись в смертном страхе «обесчещенные» бояре.
А Лефорт и Шанской, подзадориваемые захлёбывающимся хохотом государя, кромсали уже полы боярских кафтанов.
В трапезной стояло то жуткое оцепенение, которое охватывает смертника, случайно увидевшего в оконце приготовленную для него виселицу. Даже Пётр как будто смутился.
Но царь никогда не раскаивался в том, что сделал, особенно ежели считал содеянное необходимым. Ещё за рубежом созрело у него решение разделаться с бородами и долгополыми уродливыми кафтанами. В срезанных бородах и в «европской обрядке» видел он продиктованный жизнью очередной шаг приобщения «умирающей азиатской Московии» к Западной цивилизации.
Прикрывая руками оголённые подбородки, полные стыда, бояре прямо из Преображенского поехали в церковь.
Священник оторопел при виде вельмож и так оставался с вытаращенными глазами и разинутым ртом до тех пор, пока князь-кесарь не вывел его из столбняка щелчком по переносице:
– Молись, проваленный, молись, стерва, не стой, словно бы на колу перед издыханием! И так тяжко нам! Чего дланями и очами хлопаешь?! И без тебя нахлопались вдосталь. Молись же, сука!
После службы Шеин положил бороду на пол перед алтарём, трижды поклонился ей земно, благоговейно поцеловал и спрятал за пазуху.
– Едино моленье к тебе, владыка живота моего, Бог мой, Отец небесный, – закатил он полные слёз глаза. – Едино к тебе моленье: сподоби, сподоби мя, спо-до-би мя, многогрешного, до гробовой доски сохранить у сердца браду мою, дабы мог я во образе православном предстать перед тобою на Страшном судище, дабы не почёл ты мя, Спасе мой, за басурмана.
Нерушимым обетованием повторили остальные бояре слово в слово моление Шеина, и как величайшую святыню, спрятали бороды на груди.
Потолковав с Гордоном и Лефортом, Пётр перерядился в новенькое, французского покроя платье и отправился к Монс. В сенях его встретила Фадемрехт:
– Свиэтик моя, черноошеньки! – бросилась она на шею гостю и звонко поцеловала его.
Услышав звук поцелуя, Анна приоткрыла дверь, но тут же сердито захлопнула её.
– Ну вот и попались мы, девка, с тобою! – рассмеялся царь и, отстранив Елену, шагнул в светлицу.
Монс стояла, отвернувшись к стене, и изо всех сил тёрла глаза, чтобы вызвать красноту. При входе царя она так жалко согнулась и от неслышных рыданий так мучительно задёргались её плечики, что Пётр умилился.
«Э-э, да она и впрямь вельми любит меня, коли так убивается», – подумал не без гордости он и нежно обнял иноземку.
– Аннушка-лапушка… кура-белокура… разъединственная…
Монс всхлипнула.
…Елена вошла в светлицу в то самое мгновенье, когда уже разморённый царь садился с примирённою иноземкою за стол.
– Чего ухмыляешься? – подмигнул Пётр. – Аль слюною исходишь? – И привлёк к себе Фадемрехт. – Погоди, ужо такого я тебе орла сыщу, – персты все оближешь…
Елена сокрушённо вздохнула и с завистью поглядела на подругу.
– Орёл имейт рост сажен висок, лисо румяни, глаз чернопроф и… – она прищёлкнула пальцами, подбирая нужное слово, – родимый пятна на прави щёк…
– Ну, ну, довольно! – с напускным гневом остановила её Монс и крепко, как бы защищая от нападения, обняла Петра.
Подруги помирились за первой же чаркой вина.
В разговорах, шутках и объятьях прошла незаметно ночь.
Царь заволновался:
– Идти, покель люди не видят.
Анна охотно помогла ему одеться и проводила на двор.
Из соседнего домика донёсся сдушенный плач ребёнка. Пётр болезненно передёрнул плечами и перекрестился:
– Сколько времени я на Москве, а сына не удосужился повидать.
И, чуть согнувшись, быстро зашагал по дороге, клубящейся предрассветным туманом.
У думного дьяка, нового начальника Сибирского приказа Андрея Андреевича Виниуса, спали все ещё крепким сном, когда кто-то властно постучался в стрельчатое оконце.
Пробудившийся дьяк крепко выругался и сорвался с постели.
– Кого черти нёс…
Но не договорил и с ужасом отпрянул к двери.
– Ццаррь!
Пётр дружески улыбнулся дьяку и этим сразу рассеял все его страхи.
В одном бельё бросился Виниус в сени и, открыв дверь согнулся перед нежданным гостем.