Меншиков со всех ног понёсся разыскивать протодиакона.
– Выбирай! – стаскивая Евстигнея с постели, отрезал он. – Либо одним махом оглоушь государя байкою, коей я тебя сейчас научу, либо нынче же собирайся на вечное жительство в холодные земли.
Выслушав «байку», протодиакон не на шутку перетрусил.
– Боюсь, светлейший, потому ежели царь… не того… кривду учует вдруг. Оба мы тогда, князь мой благоверный, восплачем.
– Выходит, и так и эдак пропал ты – что один, что со мной. А посему думай скорее.
– И думать тут нечего. Иду… того… в Москва-реку.
Пальцы Меншикова вцепились в горло протодиакона.
– Нет, нет! – завопил тот. – Я шуткою! Ей-Богу, пойду…
Пётр сидел у Екатерины, когда ему доложили о приходе фельдмаршала и Евстигнея.
Протодиакон в первый раз в жизни встретился лицом к лицу с государем. Это ошеломило его. В голове всё смешалось. Вся меншиковская наука пошла прахом. Он бросился на колени и приник губами к забрызганному грязью сапогу царя.
Царь не любил повергающихся перед ним в прах.
– Нализался грязи, отец, и вставай!
Ободрённый шуткой, Евстигней набрался духу и встал.
– Протодиакон, а страшишься меня…
– Не страхом ненависти страшусь, но, яко перед лицеем Всевышнего, благоговею перед помазанником его.
– Теперь воистину вижу священнослужителя. Льстив и елеен. Ну да ладно уж. Садись и выкладывай.
Перекрестившись на образа, Евстигней послушно присел.
– Везу, преславный, земной поклон инокине Елене от новорождённого внука, Петра Алексеевича. И того… от царевича Алексея Петровича глагол: «Мужайся-де, мати. Благовестительствуют ми силы небесные поднять глас свой к народу православному. Настало-де время восстать против онемечившегося родителя. Молись-де, мати, чтобы… того… скоро узрел я тебя в царских одеждах…»
Царь не дослушал – схватив шапку и безуспешно стремясь нросунуть руки в рукава шубы, ринулся на улицу.
Глава 8
ОТЕЦ И СЫН
Алексей стоял у порога жениной опочивальни и слушал. Изредка он улавливал отрывки слов, и тогда лицо его на мгновение оживлялось и в задумчивом взгляде вспыхивало что-то похожее на надежду.
Ему мучительно хотелось войти к Шарлотте, утешить её, приласкать. Но он не трогался с места. Одна мысль о том, что здесь рядом, за дверью, лежит умирающая, была для него непереносима. Алексей ничего так не боялся, как смерти. В его мозгу не укладывалось сознание неизбежности кончины. Это было выше его понимания.
Раньше, какой-нибудь год тому назад, было ещё туда-сюда. Он просто не любил говорить о покойниках. Они вызывали у него чувство брезгливости, и только. Но с той поры, как ему пришлось увидеть забытые на поле брани разлагающиеся трупы, он содрогнулся, да так больше и не пришёл в себя. Боязнь смерти стала преследовать его как тень. Днём ещё можно было развлечься, не отдаваться в полную власть недугу. Ночью же становилось невыносимо. Ночью он начинал отчётливо и неотвратимо чувствовать трупный запах, а перед глазами – как бы ни жмурился он и в какой бы дальний угол ни забивался – вырастал его собственный образ, бездыханный, с восковым лицом, со сложенными на животе руками…
Из опочивальни вышел лекарь.
– Ошинь плох, – покачал он головой. – Будет умирайт.
Услышав его шёпот, Евфросинья, дозорившая у принцессы, чуть приоткрыла дверь и погрозила пальцем:
– Нешто можно такие слова? Спаси Бог, княгинюшка вдруг услышит. «Умирайт, умирайт!» – почти полным голосом, так, чтобы непременно дошло до больной, передразнила она лекаря. – Отходящих заспокаивать вместно, а они…
Алексей занёс было ногу, чтобы переступить порог, и тут же повернул назад, – крестясь на ходу, ушёл к себе.
Наказав сенной девушке быть неотлучно подле «княгинюшки», Евфросинья побежала за ним.
– Ты? – обернулся он на её шаги. – А мне почудилось…
Его ноздри раздулись, лицо болезненно сморщилось:
– Смердит!
– Благовонием, царевич, ей, благовонием!
– Упокойником…
Где-то в сенях раздался гневный крик.
– Меншиков! – догадался царевич, услышав чёткий военный шаг, и через мгновение окончательно помертвел.
– Чуешь, Евфросиньюшка? Шаркает! Одна нога шаркает. То батюшка мой… слышишь, шаркает… И злой-презлой…
Евфросинья юркнула в противоположную дверь. Тотчас же в горницу вошёл Александр Данилович. Чуть кивнув на поклон хозяина, он с подчёркнутой вежливостью пропустил государя и стал за его спиной.
– Девкой пахнет! – потянул носом царь. – А? Чего качаешься, словно тебя кто по щекам отхлёстывает?
Окрик отца ещё больше испугал царевича. Он беспомощно, как сбившийся с дороги слепой, зашарил руками в воздухе.
– Заместо того, чтобы остатние часы подле умирающей сидеть, он с девкой путается… Что ты сказал?
– Ммм… Я…
– Ну, что «мммя»? Что кошкой прикидываешься? Небось, когда в Суздаль гонцов снаряжал, не мяукал, а по-волчьи выл! Снаряжал гонца?.. Говори!
– Снаряжал… Хотел внуком обрадовать матушку.
– Пускай-де выбирает Русь православная… Настало-де время… А? Говори!
– Да, – тоненько пискнул Алексей. – Вроде и то сказал: пускай-де Русь православная…
Он хотел прибавить: «радуется рождению царского внука» (ему показалось, будто именно так он и просил Евстигнея сказать матери), но удар по темени лишил его сознания.
Меншиков приказал подать воды и прямо из ковшика плеснул на царевича.
– Брось его! – сгорбился Пётр. – Больше не о чём разговаривать. Он все сказал.
Пришедший в себя Алексей отполз к стене и прижался к ней головой. На потный лоб упала прядка волос, тонкая шея гнулась, как стебелёк. В больших испуганных глазах таились одиночество, тоска и детская беспомощность.
Что-то похожее на жалость шевельнулось в груди государя.
– Встань!
Меншиков подхватил царевича и усадил в кресло. Пётр уже принял решение. Это понял Александр Данилович в ту минуту, когда царь неторопко зашагал по терему, что-то насвистывая.
В шумно распахнувшуюся дверь, толкая друг друга, вошли Вяземский, лекарь и «мажордом».
– Преславная княгиня в бозе почила, – низко склонил голову Никифор и осенил себя широким крестом.
– Царство небесное, вечный покой! – перекрестился и Пётр. – Из персти[328] взяты и в персть обратимся.
По слабому знаку государя Меншиков приказал всем убраться ив терема и плотно закрыл дверь. Алексей недвижимо лежал перед киотом.
– Можешь разуметь, что я говорить сейчас буду? – легонько толкнул его ногою отец.
Царевич встал.
– Не могу… Муторно мне.
Меншиков открыл окно. С шумом ворвался ветер. Держась за стену, Алексей подвинулся к окну и жадно глотнул промозглый воздух.
– Теперь можешь?
– Словно бы могу, батюшка…
Ответ прозвучал бесстрастно, как и вопрос отца. Оба уставились друг на друга. Помолчав немного, государь склонился к сыну и заговорил – спокойно, как беседуют где-нибудь в кружале случайно очутившиеся рядом люди. Алексей слушал рассеянно, словно речь шла вовсе не о нём.
Это взорвало царя:
– Впрямь ты пень или только прикидываешься лисой дохлой? Ты что-нибудь из моих слов разумеешь?
– Все слова твои разумею.
В голосе сына Петру почудилась насмешка. В груди закипал гнев. На правой щеке подозрительно задёргалась родинка.
Что-то похожее на гнев входило и в Алексея. Он сел в кресло и в одно мгновение с отцом поднялся.
– Как не разуметь? – визгливо повторил он и ткнул пальцем в сторону Меншикова. – Пнём меня сей муж почитает. А я…
– Умник-разумник, – процедил Пётр. – По лику видать мудрость твою.
Что-то скользкое и холодное вертлявой змейкой промелькнуло во взгляде Петра. И точно такая же тень, как в зеркале, отразилась во взгляде сына. Пальцы государя собрались в кулак. Кулак Алексея застучал по столу. У обоих от лица отхлынула кровь. Оба сгорбились. Отец глядел на сына и чувствовал, что в нём отражается каждое его движение: царёва бровь приподнялась – подпрыгнула бровь и у царевича; трепетней забилась родинка на правой щеке государя – и так же, до ужаса отчётливо, затокала в том же месте правая щека Алексея.