Печальный Демон, дух изгнанья,
Летал над грешною землей,
И лучших дней воспоминанья
Пред ним теснилися толпой…
Медленно поднималась луна. Она была еще не полной, но мягкий, нежный свет становился все сильнее. И по мере того как оживала природа, светлели, обретая новую жизнь, образы и картины «Демона».
Как удивительно сказал Одоевский в последний вечер их совместного пути!
«Тебе не кажется, — спросил он, обводя своим мягким, точно ласкающим, взглядом открывающуюся перед ними панораму горных громад, — что величественная красота и все великолепие этой природы словно созданы для каких-то могучих существ, более могучих, чем обыкновенные люди? Точно для каких-то валькирий… или, — он помолчал и посмотрел вокруг, — или для твоего «Демона».
— Что ты сказал? Для моего «Демона»? — повторил тогда Лермонтов, пораженный тем, что Одоевский угадал его мысль, потому что как раз все те дни и особенно ночи образ Демона неотступно стоял перед ним. — Мне тоже все кажется, что я слышу, как шумят его крылья, когда он пролетает над вершинами кавказских гор.
Да, его «Демон» нашел, наконец, свою родину. И не прежняя полуреальная монахиня, а княжна Тамара будет героиней его поэмы. В ней будут и некоторые черты Нины Чавчавадзе, юной вдовы Грибоедова, и ее трагической судьбы. Но не кто иной, как Варенька, Варенькина ясная душа даст по-настоящему жизнь образу дочери Гудала. И это к ней, к Вареньке, обращены слова Демона — слова его самого:
Меня добру и небесам
Ты возвратить могла бы словом.
Ему стало грустно. Трудно расстаться с Кавказом и с его людьми!
Да, если бы не бабушка, так бы и остался жить здесь. Далеко от всевидящих глаз и ушей… Далеко от николаевского Петербурга!
И перед ним иной картины
Красы живые расцвели:
Роскошной Грузии долины
Ковром раскинулись вдали…
Эти строчки звучали и в тот день, когда он подъезжал к Тифлису, чувствуя, что отныне с этой страной навсегда сроднилась его душа.
Теперь в его бауле лежали первые наброски романа «Герой нашего времени». Маленький доктор Вернер и еще некоторые действующие лица были взяты из окружавшего его пятигорского общества. И в этом романе, как и в «Демоне», воплотилось то, что он увидел и узнал, странствуя по Кавказу…
А в голове наряду с новыми строчками «Демона», в которых слышались отзвуки записанных им кавказских народных песен, легенд и преданий, уже возникали и слагались медлительно-напевные строки словно эпического былинного ритма древних русских сказаний — «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова».
ГЛАВА 15
Убедившись в том, что некоторые рукописи, посланные им в Петербург, погибли в пути, Лермонтов не решился посылать новые. Скоро он сам отвезет их в Петербург.
Мысль о том, что, вернувшись в столицу, он не найдет там Раевского, вызывала в нем отчаяние. Он считал себя глубоко и непоправимо виноватым перед своим другом, пострадавшим из-за его стихов, хотя сам Раевский решительно отвергал это.
Как много надо было ему рассказать Раевскому, и прежде всего о встрече с Одоевским! Когда-то он сможет сделать это? А пока, направляясь в обратный путь, хорошо бы было несколько дней, не сосчитанных начальством, еще хоть немного постранствовать!
Под Ставрополем, в начале зимы выпадают иной раз такие дожди пополам со снегом, что ни проходу, ни проезду. Лошади вязли в густой липкой грязи, и пришлось заехать в кузницу, чтобы перековать их. Из-за этой задержки Лермонтов не поспел в город засветло. В низеньких домиках уже зажглись огни, когда он въехал в Ставрополь. Но в этот раз он не поехал ни в гостиницу, ни к Петрову, а как был — усталый и забрызганный дорожной грязью — отправился прямо к знакомому дому, где в окнах уже горели свечи и слышались голоса. Он улыбнулся и, соскочив с коня, легко взбежал по ступенькам крыльца.
Спорили Сатин и Майер, у которых без спора не проходило ни одного вечера; в этот раз к ним присоединился и более миролюбивый Назимов. Лихарев лежал в углу на маленьком диване, с увлечением читая под этот спор какую-то книгу, и в раздумье ходил по комнате Голицын.
Через полчаса Лермонтов, переодевшись, сидел за столом и был центром общего внимания.
Все просили его рассказать о своих странствиях.
— Я всего и не упомню, — сказал он. — Где я только не был! Но лучшими днями моего пути были те, когда мы странствовали в горах вместе с Одоевским. Что это за удивительный человек!
— Так вы в Тамани были? — спросил Майер. — Я тоже туда заезжал однажды. Плохой городишко!
— Самый неприветливый из всех приморских городов! — ответил Лермонтов. — У меня там было не очень приятное приключение — правда, в лунный вечер и под шум моря, но я мог оттуда и не вернуться. Я начал рассказ об этом вечере и когда-нибудь непременно его кончу.
— И тогда пришлете его нам, — сказал Назимов.
— Ну что же, господа! — обратился ко всем Лихарев. — Наши стаканы пусты. Выпьем за встречу!
— И за Одоевского, — сказал Лермонтов, поднимая свой стакан. — Пусть ему будет хорошо!
Лермонтов выпил вино, поставил стакан и задумался.
— Когда я проезжал, возвращаясь из Грузии, по Военно-грузинской дороге, появилась одна пугавшая меня мысль… — Он помолчал и сказал с обычной своей простотой и с какой-то суровой горечью:
Но есть еще одно желанье!
Боюсь сказать! — душа дрожит!
Что, если я со дня изгнанья
Совсем на родине забыт!
И вдруг он услышал, как кто-то зарыдал в глубине комнаты, и почти с ужасом понял, что в своих стихах высказал тайные мысли и переживания этих сильных духом людей, отрезанных от всего дорогого, и пожалел, что прочел им именно эти строки.
Но когда они все обступили его с горячим восторгом и благодарностью, когда он почувствовал чьи-то слезы на своем лице и крепкие рукопожатия, он понял, что эта общая боль сделала его по-настоящему братом для всех, кого он здесь встретил, с кем сроднился и кого больше, может быть, не увидит.
Было уже поздно, когда он вышел на пустынную улицу. Подмораживало, и под ногами похрустывал тонкий ледок. «Точно у нас в Москве в первые дни весны, когда прилетают на старые гнезда грачи», — подумал он.
ГЛАВА 16
Больше других Лермонтов подружился с Назимовым. Но эта дружба не мешала ему порой поддразнивать Назимова.
Назимов относился к нему с нежностью и нередко отечески журил его, а иногда и всерьез сердился. Это бывало в тех случаях, когда, проговорив целый вечер о том, что волновало их всех — о современном положении России, и о ее будущем, и о современной молодежи, — Лермонтов вдруг начинал возражать решительно против всего, что утверждал Назимов, точно в него вселялся бес.
— Да поймите, Михаил Юрьевич, что не может вообще история, а значит и наша русская история, стоять на одном месте! — волнуясь, уже почти кричал Назимов, расхаживая быстрыми шагами по комнате.
— Она и не стоит! У нас военные поселения построили совсем на новом месте, где их и не было никогда.
— Но боже мой, ведь это же не вечно будет! Неужели вы, поэт, не чувствуете, что все в мире совершенствуется, все развивается, все идет вперед?!
— Ну как же! — отвечал Лермонтов. — Я это всегда чувствовал. Особенно, когда у нас в Университетском пансионе порку ввели.
— Мишенька, ведь я серьезно с вами говорю.