Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Большинство гостей еще не привыкли курить и дымили особенно много. Но это не мешало ни оживленным спорам, ни горячему воодушевлению.

— Господа, пусть нашим девизом будет: поменьше слов, побольше дела!

— Слово есть или мысль, или пустой звук!

— Это уже кем-то сказано прежде тебя!

— Очень может быть, но я с этим согласен.

— А какое дело имеешь ты в виду?

— Сначала создание студенческого союза, а потом… потом жизнь сама подскажет. Жизнь — это действие, а действие — это борьба.

— Но подготовка к борьбе, эта подземная работа, о которой еще в прошлом году у нас на физико-математическом Герцен говорил, это тоже жизнь и тоже действие.

— Допустим. Но мы ни к чему не готовились, а просто бездействовали.

— Господа! — покрывая шум звонким голосом, крикнул очень живой, небольшого роста Шеншин с блестящими глазами на всегда оживленном безусом лице. — Кто в последние два-три дня бывал на Тверской? Ты не был, Лермонтов? Ты что-то все молчишь сегодня. Опять стихи замучили?

— Разве я молчу? — уклончиво отвечает Лермонтов, продолжая одной рукой наигрывать что-то на фортепьяно. — Послушай это место: что это такое?

Шеншин молчит, нахмурив лоб.

— Это andante из Седьмой бетховенской сонаты!

— Кто это крикнул? — Лермонтов быстро повернулся к своим гостям. — Закревский, ты? Вот молодец! А ведь мы с тобой ее всего один раз и слышали!

— Что ж тут удивительного! Ты тоже один раз это слышал и не только запомнил, но и подобрал. Постой-ка… я попробую…

Закревский, усердный посетитель концертов и оперы, знающий историю всех московских певцов и певиц, подошел к инструменту.

— Нет, господа, подождите, — остановил его Шеншин, — я хочу вам рассказать то, что видел на Тверской. Тебе, Лермонтов, это будет интересно.

— Ну, говори скорей, Шеншин, что ты видел?

— На Тверской псковские мужики хуже чем в лесу заблудились, честное слово. Гляжу, бродят по Тверской бородачи с бабами и ребятами — голодные и без пристанища.

Лермонтов внимательно слушал.

— Псковские? Это из наших краев. Зачем же они здесь?

— В Тобольскую губернию переселяются.

— Добровольно? — неожиданно спросил Дурнов.

— Ты, Дурнов, спрашиваешь, как женщина. — Лермонтов строго посмотрел на него. — Ты, может быть, думаешь, что и в крепостные идут добровольно? Я видел однажды в детстве крестьянский бунт. Этого забыть нельзя. Вот это было добровольно!

Он помрачнел и молча прошелся по комнате.

— Мишель, — остановил его Раевский, — ты задумал повесть о крестьянском восстании — помнится, о пугачевском. Замысел смелый и небезопасный. По-моему, ты говорил, что уже начал ее. Так это или нет? Что с ней теперь?

— Начал, только начал.

И, не желая продолжать разговор, Лермонтов вернулся к фортепьяно, но, не трогая клавишей, смотрел на клавиатуру.

— Куда же потом эти псковские мужики девались? — проговорил он наконец. — В Тобольскую губернию отправили их?

— Нет еще! — Шеншин безнадежно махнул рукой. — Пока суд да дело, бродили по Москве голодные. Уж на что князь Голицын нежалостливый человек, а и тот распорядился, чтобы на его собственные средства накормили мужиков и куда-то устроили ночевать.

— Да, — вздохнул Лермонтов, — неважно живется нашему народу под двуглавым орлом.

— Что же нам делать?.. — вздохнул Поливанов. — Должен же быть какой-то выход, должны быть средства избавления! Если герои четырнадцатого декабря не нашли их, то наш долг поднять тот факел, который выронили их скованные руки, поднять и нести его дальше!

Все, призадумавшись, молчали.

— Хорошая вещь молодость, — проговорил задумчиво Раевский. — Слушаю вас и радуюсь! Собрались вы сюда из всех уголков страны, из самых различных семейств. И вот прошло какое-то время, и вы нашли здесь новую семью, которая вас переделала, обновила, вдохнула в вас живые мысли, новые чувства, а пройдет еще немного времени — и все это вы понесете в далекие, заброшенные углы России, как семена новой жизни.

— Вот жаль, Святослав Афанасьевич, что вы не знаете нашего кружка третьекурсников — политического, общественного направления! Я дал себе слово быть в их числе! — горячо воскликнул один из студентов.

— А почему вы думаете, что я его не знаю? — усмехнулся Раевский. — Я слышал о нем и даже знаю, что в нем Герцен бывает.

— Ну еще бы! Там есть замечательные люди! — Студент вдруг засмеялся, вспоминая что-то. — Ох, господа, как вчера Герцен с профессором Маловым сразился!

— Как? Из-за чего?

— Сейчас расскажу. Пришел вчера Герцен в Университет не в форменном мундире, а в куртке бархатной. Пришел не на лекцию, а в канцелярию по делу. Малов встречает его в коридоре, останавливает у дверей канцелярии и сразу начинает эдаким маловским пренебрежительным тоном: «На кого вы сегодня похожи?»

«Как всегда, — говорит Герцен, — немного на мать, немного на отца и кое-чем на самого себя»

Малов сразу взбеленился.

«Я вас о костюме вашем спрашиваю!» — сразу взял с места в карьер.

Ну, Герцена ведь этим не запугаешь.

«А что, — говорит, и так спокойно, вежливо, — вам не нравится? Шил Дюран, портной из Парижа. Моя матушка осталась довольна».

«Не извольте шутить!»

Малов бесится — ну просто прелесть как!

«Я вас не о портном, — кричит, — спрашиваю, а о форме!»

Мы все в аудитории были, дверь открыта, слышим, что Малов опять шумит, вышли в коридор.

«Вы обязаны являться сюда в форме и быть одетым точно так же, как все!»

«Боже сохрани, — говорит Герцен, — от такой унификации! Вот в Париже, как вы знаете (а сам прекрасно знает, что Малов к Парижу и близко не подъезжал), боятся только быть одетыми безвкусно, а у нас боятся быть непохожими на других. Мы, — говорит, — с вами — враги деспотизма, а такая страсть к единообразию есть признак самого непросвещенного деспотизма».

И пошел себе в канцелярию. Малов даже позеленел от злости и весь день вчера ко всем придирался. Но мы все были очень довольны.

— Да кто этот Герцен? — спросил Сабуров, с некоторым удивлением и завистью прислушиваясь к смелым речам студентов. Заболев по окончании пансиона, как сказали врачи, «грудной болезнью», он должен был покориться отцовской воле и пока даже не помышлять об Университете.

— Кто Герцен? Это студент физико-математического факультета. Его и Огарева — это друг его — весь Университет знает. У него блестящие способности, пламенный ум и бесстрашное сердце. И одна из самых замечательных сторон его личности — это его любовь к отечеству, страстное желание послужить ему.

— Но любовь к отечеству, — проговорил, обращаясь ко всем, молчавший до сих пор студент, — должна иметь источником своим любовь к человечеству. Нельзя любить свое только потому, что оно свое, не правда ли, Святослав Афанасьевич?

— Это аксиома, мой милый, — ответил Раевский. — Но служить отечеству можно различно.

— Что ты имеешь в виду? — обратился к нему Лермонтов.

— Я имею в виду, между прочим, силу творческого слова, силу поэзии, — ответил Раевский.

— Сомневаюсь я что-то в этой силе, — проговорил не совсем уверенно молчаливый студент. — Обратитесь к восемнадцатому веку. Уж его ли писатели не проповедовали мораль и нравственность?!. А век был безнравственный.

— А наш век понял, что нравственность только в истине и поэт служит истине, — сказал Лермонтов. — Идемте ужинать, господа, — закончил он, увидев, что старый бабушкин лакей открыл дверь в столовую.

— Подумать только, — сказал Раевский, — ведь все вы едва вышли из детского возраста, а мысли и чувства тех, кто породил четырнадцатое декабря, перешли, точно по наследству, в ваше сознание. Но будьте осторожны, друзья! Мне, как старшему среди вас, можно и должно предупредить вас. Не забывайте, что Университет московский все-таки опальный Университет, и его терпят, может быть, только до времени.

— Ничего! Весь Университет по Владимирке не пошлют, — весело ответили ему.

Когда сели за стол, первым поднял бокал совсем юный студент-математик:

38
{"b":"238638","o":1}