И теперь, когда Мира получила письмо от дочери и нуждалась в совете, она пошла прямиком к своему старому, верному другу.
— Ну, смелей заходи. Что стоишь и оглядываешься, словно чужая? — позвал Миру Давид, завидев ее у порога. — Что у тебя слышно? Зачем пришла?
И в глазах Давида вспыхнула ласковая улыбка, озарив его широкое обветренное лицо от темных, тронутых серебром усов до лучистых, расходящихся к вискам морщинок.
Мира подошла к столу и присела.
Над столом висела пожелтевшая фотография, снятая еще в первые годы существования поселка, и с нее смотрел на Миру молодой комсомолец Давид в кожаной куртке. Казалось, вот-вот с этих губ сорвутся пламенные слова о мировой революции.
И Давид с фотографии смотрел на Давида, который сидел у стола напротив Миры, как будто спрашивая его:
«Что, не узнаёшь? Это же я, Давид Дашевский».
Мира нет-нет да и сравнит про себя двух Давидов — того, что глядит с фотографии, с тем, что сидел напротив.
«Сердце его, — подумала она, — перебродило, как молодое вино, крепче стало с годами, а голова стала трезвей».
— Как поживаешь, бабуся? — спросил Давид, как будто догадываясь, какие мысли овладели в эту минуту Мирой.
— А ты как, дед, поживаешь? — в тон ему спросила Мира, и оба громко засмеялись.
— Мы с тобой, значит, комсомольские дед да баба? — уже не так весело продолжал шутить Давид.
— Эх, лучше бы нам быть просто комсомольцами… Ты ведь всегда хвалился, что ты не просто комсомолец, а старый комсомолец, — улыбнулась Мира.
— Ну, вот я теперь и на самом деле старый комсомолец, — полушутя, полусерьезно ответил Давид. Его улыбчивые глаза помрачнели, но перед мысленным взором вихрем пронеслись молодые комсомольские годы, и с языка невольно сорвались слова любимой песни тех лет:
Мы молодая гвардия
Рабочих и крестьян…
— Нет, теперь мы уже старая гвардия, — возразила Мира, не сводя глаз с Давида.
Их лица покрылись сеткой морщин, словно окна морозным узором, и седина посеребрила головы.
— Ну, рассказывай, что нового? — после короткой паузы спросил, очнувшись от раздумья, Давид. — Что пишет Сима? Что она поделывает?
— Сима? Я только вчера получила от нее письмо. — Мира хотела понемногу перевести разговор на главное, сказать о том, что привело ее к Давиду. — Дочка работает помаленьку… Внучек, чтоб он был жив и здоров…
— Ну, значит, ты уже действительно бабушка, — лукаво глянул на нее Давид. — Я смеялся, когда трактористы называли тебя «матерью», хотя сами были старше тебя, а теперь они тебя называют бабушкой, бабушка трактористов! В этом году исполнится тридцать лет с тех пор, как ты впервые села на трактор. И впрямь молодым трактористам впору быть твоими внуками. Так вот знай — по случаю юбилея правление решило собрать всех твоих сыновей и внуков и отметить это событие.
— Что ты?.. Подумаешь, что за событие! Ну, что я такое сделала? Землю пахала? Миллионы людей всю свою жизнь пашут, и никто им не устраивает юбилеев!
Но тут Давид встал и, совсем как в старину, стал размахивать руками, словно собирался держать речь на митинге. Но тотчас опомнился — ведь он один на один с Мирой, — снова сел на место и, чуть прищурив левый глаз, спокойно заговорил:
— Шутка ли, сколько ты на своем веку земли распахала — целое государство. А хлеба сколько выросло на земле, которую ты вспахала! — Давид оживился, глаза его засверкали.
«Давно уже не говорил он с таким жаром, — подумала Мира, — что это на него нашло? Уж не прислала ли Симелэ и ему письмо и он догадывается, зачем я к нему явилась?» И Мира хотела уже приступить к делу, крепко сжала в руке письмо дочери, готовясь тут же показать его Давиду. Но не успела она и слова вымолвить, как Давид опередил ее. Он нагнулся к ней, как будто хотел что-то доверительно сказать, и с жаром продолжал:
— Много ли девушек стало в те годы трактористками? По пальцам пересчитать можно — раз-два и обчелся. А теперь? Сколько теперь собственных трактористов у нас в колхозе? А посмотри, каким жалким и слабым выглядит «фордзон» рядом с могучим ЧТЗ! Через твои руки прошли все марки тракторов. Ну, так как? Есть, значит, о чем вспомнить, на что оглянуться, что оценить по достоинству, что отметить?
Мира, правда, никогда над всем этим не задумывалась, но одно она знала твердо: да, тот день, когда она в первый раз села на трактор, — памятный день, его никогда не забудешь.
«Так почему бы, — подумала она, — и не отметить с товарищами этот трудовой тридцатилетний юбилей?» Но тут же вспомнила: а дочка?
И, перекладывая письмо из одной руки в другую, Мира на минуту перестала следить за тем, что делает председатель. А тот рылся в папке среди бумаг и совсем, казалось, забыл, о чем они только что говорили.
Вдруг он поднял голову и сказал, как будто чувствуя, что у нее на уме:
— Я покажу тебе план нашего осеннего сева. Площадь озимых сильно возрастает, и этот план надо выполнить как можно быстрее и лучше, чтобы достойно отметить твой праздник.
«Ну, если так, — подумала Мира, — об отъезде и не заикнешься. Где уж там? Разве что попросить Давида отпустить меня хоть на несколько дней — погостить, помочь дочери как-нибудь устроить ребенка. Да, но на днях сев уже начнется. А может, Сима сама приедет, я ее попрошу. Да разве она послушается? Ведь ей нельзя бросать работу, да еще в такую пору. Как же тут быть? — с отчаянием думала она. — Вот беда-то!»
Мира вернулась домой, так и не решившись поговорить с Давидом об отъезде, и сразу же села писать дочери. Да, она понимает — нелегко дочке работать с ребенком на руках. Но пусть Сима как-нибудь устроится — мать приехать к ней не может. Пусть дочка вспомнит свое детство. В поселке не было детского сада. А ведь матери как-то справлялись. Они собирали всех детей в один дом и дежурили по очереди, присматривая за ребятами.
«Да, так-то, доченька, — писала она Симе, — так ты росла и вот выросла же, да такой, что, как говорится, дай бог, чтоб твой ребенок вырос не хуже».
Но Мира не успела закончить письмо, ей принесли телеграмму: «Вовка захворал, приезжай».
Взволнованная, вне себя от тревоги, несколько раз подряд прочитала она эти тревожные слова.
«А вдруг дочка обманывает меня, чтобы я скорее собралась в дорогу?» — подумала было Мира, но тут же отбросила эту мысль; она вспомнила, что Симелэ, даже когда была маленькой, никогда ей не лгала, а теперь и подавно не стала бы: ведь она понимает, как такая телеграмма взволнует и огорчит мать. И Мира решила не колебаться больше и тут же выехать. Она быстро оделась и побежала в правление.
— Стряслось что-нибудь? — спросил Давид, вглядываясь в ее бледное, расстроенное лицо.
Мира положила телеграмму на стол и волнуясь сказала:
— От дочки. Раз уж она вызывает меня по телеграфу — значит, ребенок по-настоящему болен. Кто знает, кто знает, как там сейчас.
Давид ответил не сразу. Он долго вертел в руках телеграмму, как будто рассматривал ее со всех сторон. Наконец сказал нерешительно:
— Надо бы дать встречную телеграмму и узнать поподробней, что там происходит… Может, все не так уже страшно… Ведь путь-то не близкий, поди доберись… А может, ребенок уже и выздоравливает.
Но Мира не поддалась ни на какие уговоры.
— Я не маленькая, сама все понимаю. Ни на час не могу и не хочу здесь задерживаться, — решительно заявила она.
— Жаль, жаль, — огорчился Давид. — Мы ведь еще сегодня говорили о твоем юбилее, об осеннем севе, а тут на тебе… Жаль, очень жаль.
— Пришла беда — отворяй ворота, — как бы оправдывалась Мира перед Давидом, — и чаще всего в самую неподходящую пору.
— Да ты, Мира, не волнуйся. Я уверен — все обойдется, — утешал ее Давид.
«Будь что будет, еду, и сейчас же. Ну, а там, если все благополучно, сразу же вернусь», — окончательно решила Мира.