— Иди ты к чёрту, чтоб тебе шею свихнуть! — злобно бросила ей вслед матушка Перса. — Ничего от этой швабской сплетницы и трещотки не укроется! Всюду лезет, разрази её гром! Словно из-под земли возникла! Поглядите-ка на неё, — продолжала матушка Перса, провожая её взглядом, — перепачкалась в грязи, точно быки за ней гнались! О пречестная! — крестится попадья. — И что за удовольствие месить грязь без всякой нужды? Вот уж сущая божья кара для села! — приговаривала матушка, рассеянно глядя вслед Габриэлле. — Ступайте, дети, простудитесь! А ты, Меланья, дитятко, — продрогнешь в таком лёгком платьице, — опять будешь бредить ночью.
Калитка захлопнулась, и со двора опять послышались страшные слова: «И бороду, и усы — всё наголо… наголо негодяю, вахлаку-деревенщине!»
Повозка миновала село и покатила по ярмарочной площади. Как пустынна и жалка эта площадь сейчас, а какой весёлой и оживлённой была она ещё семь недель назад, во время трёхдневной ярмарки. Шесть суток пропивал Рада Карабаш (ещё кой с какими барышниками из Бачки) магарыч за купленного им кровного жеребца; жеребец стоил пятьсот сребров, а выпитое вино, разбитые бутылки и головы только ему одному обошлись в семьдесят пять сребров. Кого только не было на ярмарке, чего только там не продано и не разворовано за эти три дня! А сейчас не слышно ни звука. Тишина, безмолвие. Ни говора, ни крика, ни визга под шатрами, ни залихватских плясовых песен на повозках, ни ударов палки, гуляющей по спине вора цыгана, ни оправданий какого-нибудь Нецы или Проки, доказывающего комиссару, что лошадь он продаёт свою собственную, а паспорта нет потому, что злоумышленники сначала украли у него паспорт, чтобы потом украсть и лошадь, потому якобы он и продаёт её со скидкой.
Гонит коней Пера Тоцилов через ярмарочную площадь, и грусть его охватывает: вспоминается ему прошлая ярмарка, приторговывал он вороного — не то мартоношского, не то башахидского конного завода — и упустил, прозевал! До самой смерти будет жалеть, что не купил или не украл его. Глубоко задумался он на сей счёт, так что даже трубка погасла, а взгляд блуждал по пустынной площади. Узнал он то место, где стоял в кольце густой толпы вороной; сейчас там ни души, пусто повсюду, только галки да вороны с карканьем перелетают с акации на акацию. Очнулся Пера Тоцилов, сунул трубку за голенище, завернулся в кабаницу и стегнул по лошадям.
В один миг остались позади и ярмарочная площадь, и кладбище, и тутовая роща; выехали на большак, справа и слева потянулись поля. Перед каждой полосой две шелковицы, — по деревьям узнают, где чья нива. Всё сейчас уныло — и поля и деревья. Безлюдно на дороге, безлюдно на полях, а на оголённых шелковицах чернеют лишь мокрые ветви. Редко где увидишь на них ворону или обрывок хвоста от детского змея, бог знает откуда залетевшего и застрявшего в ветвях; листья давно уже опали, а хвост остался в виде украшения на голом дереве, — так и провисит он до следующего лета, пока не скроется в зелёной листве, среди неисчислимого множества тутовых ягод, разве только какой-нибудь проголодавшийся бродячий подмастерье, вскарабкавшийся на шелковицу (не разбирая, чёрная она, белая или оливковая), чтобы утолить свой голод и подкрепить силы для дальнейшего пешего странствия, снимет этот хвост, завяжет им — верёвочка ведь! — свой мешок и зашагает дальше, всё вдоль шелковиц, по этой же самой дороге, где нашим путникам не повстречалась сегодня ни одна живая душа.
Попы молчат, а Пера Тоцилов, не слыша за спиной ни слова, погоняет лошадей и беседует с ними. Отец Чира, должно быть, спит, а отец Спира дремлет слегка, насколько ему позволяют заботы. Пера подбадривает лошадей, ставит им в пример вороного мартоношанина, укоряет и стыдит их за то, что не дружно тянут. После трёх часов пути повозка останавливается у покосившейся и облезлой корчмы.
— Не передохнём ли малость? — спросил Пера, который не любил проезжать мимо корчмы, как мимо турецкого кладбища. Его принцип был проверен и стал широко известен, вроде хорошей пословицы: «Когда проходишь мимо креста, чей бы он ни был, перекрестись, а когда проходишь мимо кабака, какой бы он ни был, остановись!»
— Эй! — окликнул он погромче, обернувшись к седокам. — Не дадим ли малость передохнуть бедным лошадкам?
— Да не худо бы! — ответил поп Спира, который не прочь был отвлечься от назойливой вереницы мыслей, одолевших его в повозке, да и закусить ему хотелось.
Отец Спира и Пера сошли. Пера укрыл лошадей попонами, выпряг и вошёл вслед за преподобным в корчму, а отец Чира остался в повозке, притворившись спящим.
Корчма — покосившаяся на один бок хибара — была пуста, только какой-то пастух-погонщик с распухшим лицом сидел за длинным еловым столом и поглядывал из-за угла, как крыса из норы; перед ним стоял стаканчик с мутной ракией; попивая, он беседовал с корчмаркой, которая тут же гладила плиссированные юбки. Он разглагольствовал о прошлых золотых днях, о высоких когда-то, а теперь низких заработках погонщиков; рассказывал, — хотя она его и не слушала, потому что слышала об этом уже сотни раз и знала всё наизусть, — как выгодно было лет тридцать тому назад, когда он был ещё молодым парнем, нанявшись пастухом или свинопасом, гнать крестьянских, а то и купеческих свиней в Вену на ярмарку: немало тогда побродили по свету и всякого нагляделись погонщики.
— Эй, корчмарь! — постучав, кричит Пера Тоцилов. — Зовёт тебя его преподобие.
— Принеси-ка чего-нибудь Пере, — говорит отец Спира, — а кстати и мне.
— Ракии, стопочку ракии, — говорит Пера, — в самый раз будет в этакий холод.
— Сейчас, сейчас! — говорит корчмарка, довольно ещё красивая женщина с подвязанной щекой, бросает работу и прикладывается к руке его преподобия; она приносит им ракию — попу Спире в маленьком стаканчике, а Пере в большом.
— А где твой муж? — спрашивает её Пера Тоцилов.
— Уехал вчера в Темишвар по делам. Готовимся!.. Будет у нас в воскресенье малость суматошно! — радостно говорит корчмарка.
— А по какому случаю суматоха? — спрашивает Пера.
— Да вот… не нашлось другого дела! — говорит она стыдливо и уходит.
— Вы, значит… скажем, — вмешивается в разговор сидящий в углу погонщик с длинными жиденькими усами (сущая развалина), которого только теперь заметили проезжие, — хотите, как путники, знать, что будет у нас здесь в воскресенье? Э, могу, если позволите, вам объяснить. Потому что я прихожусь родственником этому корчмарю, который сейчас в Темишваре. Он, значит, собирается жениться и в воскресенье справляет свадьбу.
— Что ж, это, ей-богу, неплохо! — говорит поп Спира, принимаясь за ветчину, которую захватил из повозки.
— А берёт он вот эту самую, что здесь гладила и туда вышла, — и пастух указывает чубуком на дверь, куда вышла корчмарка. — Такая честная душа, что, как говорится, хоть через газеты ищи, не найдёшь подобной, не женщина, а сокровище! — продолжает пастух, потом встаёт и быстро наливает себе стакан ракии.
— Я здесь, знаете, как родной, потому и не церемонюсь, сам себя обслуживаю. Это для меня бальзам и, так сказать, единственная услада. Ну, помогаю им, как своим: ведь попадаются люди, которым выпить охота, а платить неохота, вот я и не даю, приглядываю по-родственному, так сказать, берегу хозяйское добро, как своё собственное.
— Что ж, доброе дело, доброе дело! — замечает поп Спира и, продолжая завтракать, угощает Перу.
— Она-то влашка, а мой Миша серб, как и я, да и весь наш род; а её зовут Тинкуца, попросту говоря — Тинка. Живёт она с Мишей уже лет одиннадцать, с тех пор как прогнал он ту словачку, что до неё здесь была. Ну, а сейчас на него налетели из округа и объявили: либо пусть он женится, либо отправят её по этапу в Лугош, на место жительства.
— Ах так? — бросает поп Спира.
— Она в слёзы, а ему, конечно, жалко. Жили, как говорится, столько лет, словно венчанные, ну, конечно, до этого допустить нельзя, и опять же не таковский он человек! Вот он и говорит: «Э, будет не так, как достославный округ приказывает, а как я хочу!» И сейчас, как я вам давеча уже сказал, на этой неделе венчаются. Вот гладит, к свадьбе готовится. Готовится, бедняжка, и бог знает до чего радуется!.. Да и он, почитай, уж неделю её не колотил — всё по случаю венчания.