— Шутишь ты, Нича, — говорит Ракила.
— Взял бы я тебя, Ракила, и не с тремя ребятами, а с девятью, как было у Юговича[84]. Одному передал бы свою службу, а других бы господь, как говорится, на путь наставил… Ну, спаси вас бог, хозяева!
— Вот эта твоя служба как раз мне и не мила! Слишком много по ночам бродишь. Боюсь, Нича, как бы не пришлось по тебе сохнуть! Потому и не хочу!
— Верно говоришь! Ей-богу, не хочу и я!
— А почему, Нича, дорогой?
— Да что ж, от тебя ведь только хлопоты одни, а проку никакого. Знаешь, достославная община платит мне одному за то, что я столько домов и улиц охраняю. А сколько бы мне пришлось сторожей содержать из моего скромного жалованья, чтобы караулили мою улицу, пока я другие караулю, а? Какой в этом прок? Правильно я говорю, Ракила, а? — спрашивает Нича слегка заплетающимся языком, довольный тем, что поквитался с Ракилой за Какаш-Верку.
В эту минуту принесли копчёный язык и добрый кусок сала.
— Ну, Нича, бери этот копчёный язык, а то собственный-то у тебя уже заплетается, — говорит Ракила.
— Да не стоит, зачем беспокоились? — говорит Нича и суёт копчёный язык в рукав кабаницы (завязанный внизу, он прекрасно заменяет торбу). — Разговаривать мне больше не придётся, а чтобы трубить в рог, даже Неце-Заике язык не нужен! Кусок сала я на утро оставлю, — добавляет Нича, опуская сало в тот же рукав. — У Бучкаловых утром хлеб месят, забегу к ним раненько на горячую лепёшку да кстати скажу, что напал на след их вороных — тех, что увели у них со двора. А сейчас спокойной вам ночи всем! И тебе, Ракила, заноза ты этакая!
— Доброй ночи, дядя Нича.
— Эх, коли б всегда так ладно шло, и служить было бы приятно! Ну, газда Пера, — обращается Нича к хозяину, приложив палец к губам, — чур, молчок! А сейчас — доброй ночи, доброй ночи. И спасибо за радушный приём. Посидел бы ещё, да ведь если не буду трубить, никто не угадает, который час!..
Нича уходит, кто-то из домашних провожает его до калитки, запирает за ним и торопливо возвращается в тёплую комнату.
— Всё та же мокреть, и не видать, чтоб прояснялось, — замечает он, подсаживаясь к остальным.
Ещё некоторое время щиплют перья. Бабка позёвывает, клюёт носом, глаза у неё закрываются, но она продолжает щипать и складывать пух в одну кучу, а стерженьки в другую.
А девушки и соседки-молодицы все о чём-то перешептываются. Но вот у кого-то вырвалось громкое слово, кто-то фыркнул — и перья разлетелись во все стороны, а от внезапного звонкого девичьего смеха погасла свеча. Бабка проснулась и закричала сердито:
— Да будет вам! Ну вас совсем! Как заведёте, так конца-краю не знаете!.. Погодите, погодите — доживёте до моих лет!.. Сейчас вам всё нипочём, — ворчит бабка, полагая, что прохаживаются на её счёт. — Давайте собирайте перо. Пора на покой!
И вскоре подымаются и расходятся соседки, их провожают с фонарём. Остаются только свои. Гаснет свеча, смолкает шёпот, наступает тишина. Укрывшись тёплой периной, под тиктаканье стенных часов хорошо слушать, как барабанит в окна дождь, как завывает ветер, стуча в оконные рамы и время от времени хлопая чердачной дверью, которую прислуга позабыла закрыть. Хозяин бранит забывчивых и бессовестных слуг и допытывается, кто ходил сегодня последним на чердак, но никто ему не отвечает: девушки, зарывшись головой в тёплую перину, тихонько хихикают. Хозяин не слышит их смеха и умолкает. Монотонно шумит мелкий осенний дождик, и так приятно внимать его шелесту из теплой постели. Сторож Нича протрубил двенадцать раз, но Тоцилова семья слышит только три — остальное разнёс ветер по другим улицам, в «приход» другого сторожа.
Глава семнадцатая,
которая возникла потому, что глава шестнадцатая разрослась бы в главищу. В ней читатель увидит, кто главный виновник того, что враждуют не только грешные миряне, но даже и преподобные отцы
Ах, осень, осень! Какую грусть нагоняешь ты, когда приходится месить уличную грязь или, промокнув до нитки, тащиться в открытой повозке! В такой вот сумрачный ноябрьский день из Т-ой резиденции владыки пришли преподобным отцам повестки. Рассмотрев жалобу, духовное начальство дало ход делу, и сейчас иереям предписывалось предстать перед надлежащей судебной инстанцией. Выезжать надо было не мешкая, чтобы к субботе один из них мог возвратиться для отправления церковной службы. Помрачнели попы, и тот и другой, обуял их какой-то страх. Струсил и сам истец Чира, — его так н подмывало взять жалобу обратно и предать дело забвению.
— Ну его к чёрту, — рассуждал отец Чира. — «Уступает тот, кто умнее», — говаривали наши старики. Лучше сдержаться, подавить свой гнев н посрамить его выдержкой и долготерпением — это куда чувствительнее, чем повергнуть его под ноги. Пропади он пропадом! Скажу, что отказываюсь н великодушно прощаю нанесённую мне обиду.
Но матушка Перса была непреклонна и по-прежнему раздувала огонь злобы и ненависти.
— Как? Чтобы этот мужлан и дальше оставался в одном с тобой приходе? — кричала матушка Перса, бегая по комнате; время от времени она останавливается, смахивая фартуком пыль с фарфора, косится на спину мужа и продолжает подзуживать: — Имей в виду, Чира! Я сейчас же уйду к своим; пойду по белу свету, если этот грубиян не получит по заслугам! Уйду куда глаза глядят, куда ноги понесут, а ты оставайся — и поглядим, что станешь делать без попадьи!..
— Но, Персида… послушай же, ради бога…
— Не желаю ничего слушать, ничего! Довольно! — рычит матушка Перса, подобно разъярённой львице. — Запомни хорошенько, Чира, что я тебе сейчас скажу: пока я не увижу его обритым, пока лицом он не станет походить на тыкву, сердце у меня не будет на месте!
— Но, Перса, бог с тобой! Ты даже не знаешь, как всё было, пока не дошло до крайности.
— Не знаю и знать не желаю! — шипит матушка Перса. — И усы долой грубияну-деревенщине, не только бороду. Если во время оно Спирин дед получил в Сенте поместье в награду от принца Евгения, когда дрался под Иваном-Текелием с турками, то уж не воображает ли внук, что получит в награду сомборский приход? Слышишь, Чира?.. И усы долой! О, если б мне бог судил оказаться на твоём месте, я бы просила у его преосвященства владыки, чтобы именно этот… как его, черта, зовут… ну да, этот Шаца, — чтобы именно он обрил Спиру! Именно он и никто другой! Я бы на твоём месте… я бы уселась против него вот так, Чира, — и она развалилась в кресле, — закурила бы трубку и командовала, как его брить: «Здесь ещё! Здесь плохо побрито! Вот там ещё три волоска вижу!» — и тыкала бы чубуком в ту сторону! Слышишь ли, мамалыга банатская?
— Ради бога, Персида, с меня довольно извинения! Пера сватает нашу Меланыо, через неделю-другую и свадьбу сыграем — разве недостаточно с него, что ты, так сказать, из-под носа утащила зятя? Если на то пошло, то, откровенно говоря, я, ей-богу, ничуть не удивляюсь: ведь ему нелегко, всё же отец!
— Чира! Это уж совсем другое дело! Одно — наша Меланья, другое — ихняя деревенщина!.. Молодой человек хорошо воспитан, образован, подыскивает себе партию по своему вкусу, по своему воспитанию — то же самое сделала бы и я на его месте. Мы здесь, Чира, ни в чём не повинны, — юноша не слепой, он просто выбирал. А если бы эта ихняя что-нибудь собой представляла, неужели удовольствовалась бы она подмастерьем?!
— Э-э! Ты уже пересаливаешь!
— По-твоему, я пересаливаю! Я, значит, пересаливаю! Эх ты, мамалыга, мамалыга банатская! Значит, ты готов уже всё позабыть?.. Чира! Раз ненавидишь, нужно ненавидеть изо всех сил! Да, да! Всё напрочь! И бороду, и усы, и…
— Но его преосвященство владыка… епис…
— Какое там преосвященство!.. Какой владыка! Эх, я бы на твоём месте… Я бы уж показала… Да если бы там собрались все четыре вселенских патриарха и пятый римский папа, ты всё равно не должен робеть, Чира, раз ты прав! Нужно выложить им всё, что у тебя на сердце, что тебя терзает и гложет! Если ненавидишь, Чира, так не знай пощады! И усы не вздумай оставить — всё долой, всё! Всё!..