«…своего обещания я исполнить не смог и поэтому пишу тебе против желания, зная, что огорчу тебя и ничем не смогу успокоить. Не правда ли, как странно все получается в жизни! Я шесть лет не писал тебе, боясь потерять надежду на то, чем жил, теперь знаю, что потерял, и пишу… Я поехал к Георгию сразу с вокзала, но его не оказалось дома. Я заходил еще несколько раз…»
Таня оторвалась от письма. Гнетущая слабость разливалась по телу. Того, что узнала только что, она боялась больше всего. «Значит, Георгия Иван так и не увидел, ничего не смог ему объяснить, а теперь уехал из Москвы сам. Неужели погибло все?.. Счастье, о котором так мечтала?..» Глаза начал застилать влажный туман. Таня с силой потерла пальцами веки. Снова склонилась над письмом.
«…Мне очень жаль, что приезд мой принес тебе столько страданий, Таня, милая! Я чувствую себя виноватым и знаю: нет никакой надежды эту вину искупить…»
Таня читала, и частые, написанные мелким почерком строки, ровные и прямые, ломались, расплывались и убегали в стороны. Она с трудом различала слова.
«…Из Москвы я уехал в тот же день, вечером. Проезжая через твою станцию, стоял на площадке и жалел, что не могу увидеть тебя. Ты, конечно, спала; шел всего пятый час утра по вашему времени. Видел в стороне высокую трубу, наверно, это была твоя фабрика… О себе писать нечего. Мои воинские дела в полном порядке. Остальное ты знаешь. По правде сказать, я увез с собой больше того, что ожидал. Ведь я даже не знал, найду ли тебя. Но вот нашел, причинил тебе горе, а ты назвала меня большим настоящим другом. Это огромное счастье, Таня, быть твоим другом! И хотя мне очень трудно от всего остального, я чувствую себя совершенно спокойным; все определилась — теперь я военный на всю жизнь, но никто не отнимет у меня права непрестанно думать о тебе. Вот и всё. Прости меня за невыносимо длинное письмо, но за все шесть лет это, может быть, не так уж и длинно. Жму твою руку и верю, что счастье все-таки не ушло от тебя, а оно для меня дороже всего на свете, дороже моего собственного. Иван».
Таня сложила и спрятала письмо.
«Ванек, Ванек! В жизни нет ничего странного, просто все в ней до невероятности трудно, — мысленно сказала она. — Мне осталось одно — ждать. Но хорошо, когда есть надежда дождаться, а если нет ее?..»
Чувствуя, что глаза снова делаются влажными, Таня большим усилием воли сдержала слезы и поскорей вышла в цех, чтобы не оставаться одной.
Второе письмо она прочитала уже после смены, стоя под фонарем во дворе. Оно было от Авдея Петровича Аввакумова.
Неровный почерк с очень наклонными буквами читать было трудно. Местами буквы наползали одна на другую, а оттого, что в чернилах, по всей вероятности, попадалась какая-то грязь, некоторые были расплывчатыми и мохнатыми. На восьмом десятке зрение стало заметно изменять Авдею Петровичу.
Он не писал ничего особенного. Сообщил, что скучает и что будь у него «подпорки» покрепче, на недельку обязательно прикатил бы к ней в гости. Писал, что на московской фабрике все по-прежнему. Спрашивают про Таню, просят писать. Настёнка с Федей передают по большущему привету.
«…Ну будь здорова, Яблонька, — заканчивал он письмо. — Желаю тебе мебельных радостей побольше и такого преогромного счастья, чтобы и на руках не унести! Твой… а уж кто твой, хоть убей, не придумаю. В общем, все равно, пускай, твой дед Авдей Петрович».
Таня улыбнулась привычному ласковому обращению «Яблонька». Счастье! Если бы оно пришло хоть когда-нибудь!
Наступившая ночь была одной из самых тяжелых, С ней в какое-то сравнение шли только мучительные ночи, проведенные в поезде, когда уехала из Москвы. Но тогда была хоть искра надежды, обещание Савушкина уладить все, а эта…
Таня лежала в постели и с трудом сдерживала желание разрыдаться, по-девчоночьи, зарывшись в подушку… Но, наверно, сил для борьбы хватало в обрез, потому что по лицу изредка сбегали скупые обжигающие капли.
Диплом Таня защитила летом 1955 года, Авдей Петрович радовался этому не меньше ее. Еще бы! За пять последних лет, изучая мебельное дело, Таня поработала и у него в цехе. Первая самостоятельно отполированная ею вещь заслужила похвалу старого мастера.
— Молодец, Яблонька, — наедине он по-прежнему называл ее так, — не совестно твои руки теперь к нашему мебельному искусству допустить. Радостно, что и дед Авдей в этом чуточку виноват…
Говоря о фабричных делах Тани, несправедливо было бы умолчать о том, как ей помогала музыка. Несмотря на вечную нехватку времени, на то, что спала иной раз не больше трех часов в сутки, Таня изредка выкраивала часок, чтобы забежать к Николаю Николаевичу.
В его квартире на рояле всегда стоял простой граненый стакан с красными розами; Николай Николаевич сам разводил их. «Это символ сочетания строгости с красотой в искусстве, — говорил он Тане, — все в нем должно быть так же сдержанно и прекрасно, как эти цветы, и так же остро, как шипы на их стеблях».
По просьбе Тани он играл ей Бетховена: то «Апассионату», то «Лунную», играл баллады Шопена и ее любимый до-минорный этюд. Однажды она попросила сыграть этюд вместе с нею — «в три руки». Николай Николаевич согласился, и они играли вдвоем, Таня — только правой рукой. Красные розы в стакане вздрагивали, изредка роняли лепестки. Иногда лепесток падал прямо на клавиши. Играя, Таня закрывала глаза. На щеку выбегала одинокая, непрошенная слезинка…
Уходя, Таня мысленно ругала себя за то, что опять, вопреки своему решению, позволила себе прикоснуться к клавишам, и давала слово, что это не повторится. Но в следующий визит играла опять. Оправдывала она себя тем, что Николай Николаевич — ее бывший учитель и что при нем можно…
О Георгии Таня вспоминала все чаще и чаще, не переставая верить в то, что все равно когда-то его встретит. Она не могла пройти по улице, проехать в вагоне метро или в троллейбусе без того, чтобы не всматриваться в лица людей, чем-нибудь напоминавших ей Георгия. Она уверяла себя, что надежда эта — нелепость, но ни надеяться, ни верить не переставала.
Жила она теперь в отдельной небольшой комнате рядом с квартирой Авдея Петровича. Эта комната очень кстати освободилась три года назад, и Тане удалось ее получить. Настя тогда уже обзавелась семьей, и в дедовой «скорлупе» стало слишком тесно. Только недавно Феде дали квартиру где-то в Замоскворечье, куда они и переехали вместе с первенцем — голубоглазым Авдюшкой.
Таня по-прежнему работала на фабрике, теперь уже мастером цеха, и считала, что жизнь ее теперь вполне определилась, что с фабрикой она никогда не расстанется и что; вообще, ее не ждут никакие перемены. Но получилось иначе.
В один из дней ее пригласили в управление кадров министерства и познакомили с приказом министра — двадцать лучших молодых специалистов направлялись с московских фабрик на мебельные фабрики Урала и Сибири. Таня была в числе двадцати.
— Партийная и комсомольская организации фабрики рекомендовали вас, товарищ Озерцова, — сказали ей в управлении. — Вам предоставляется выбор… — И предложили список.
«Новогорская фабрика» — прочитала Таня и подумала: «В этом городе я росла во время войны. Он почти родной мне».
Она выбрала Новогорскую фабрику, еще не зная, что она находится в Северной горе, в тридцати километрах от самого Новогорска. Отъезд назначили на конец июля, после полагавшегося Тане отпуска. А через несколько дней… она нашла Георгия!
5
Это казалось невероятным! Но Таня жила в Москве, а в любимом городе, как и в волшебной сказке, сбываются даже самые несбыточные мечты.
Произошло все в воскресенье. В дверях магазина Таня столкнулась с пожилой женщиной, лицо которой показалось очень знакомым. Таня даже остановилась в растерянности, загородив выход. Лицо женщины вдруг сделалось строгим. Таня извинилась и дала пройти.
«Боже мой! Да ведь это Ксения Сергеевна!..» — догадалась она уже в магазине. Выбежала на улицу и огляделась, как будто можно среди множества движущихся людей сразу отыскать одного, на мгновение промелькнувшего человека. Наугад пошла влево. Почти бежала, налетая на прохожих и поминутно извиняясь. Ее толкали. А она конфузилась и все шла, шла… Только пройдя квартал, сообразила, что все это невероятно глупо. Ну как она найдет Ксению Сергеевну, не зная даже, в какую сторону та пошла?