Из-за занавески вылетел башмак и чуть не попал в стул, на котором сидела Луиза. «Почему не вычищены сапоги?» — раздался хриплый возглас Жака — Станиславского[62]. Луиза хотела сойти со стула, с явным намерением заняться обувью Жака, но Пьер остановил ее жестом и, подняв сапог, стал его чистить.
«Кофе!» — раздался новый грозный приказ. Пьер отправился в другой угол комнаты, но из-за занавески его остановил оклик: «Девчонка, наверное, здесь где-нибудь в углу сидит! Пусть она подаст мне кофе в постель!»
Пьер (по тексту). Они еще не вернулись… (Делая знак молчать Луизе, относит поднос с чашкой за занавеску.)
Насколько же и этот небольшой эпизод выиграл от присутствия Луизы! Мы все время были в напряжении, ожидая, как простые зрители, что случится с Луизой. «А сыр где? Ты скормил его своей девке?» — опять прорычал голос из-за занавески.
У нас Жак к этому времени давно уже отдергивал занавеску и оба брата вели сцену «в открытую», как сказал бы К. С. А он применял свой излюбленный прием вести сцену через что-то, через какое-нибудь «кашэ», и это оказывалось гораздо выразительней.
«Эй, ублюдок, подай мне штаны!» — требовал Жак.
«Я прошу тебя не называть меня так», — резко отвечал ему Пьер.
И опять эти две фразы звучали по-новому в присутствии Луизы.
А дальнейший текст был уже, как говорится, не в бровь, а в глаз. Положение Пьера с каждой фразой становилось все невыносимей.
Жак. Как же вас прикажете величать, маркиз?
Пьер. Называй, как хочешь, только не так!
Жак. Ладно! Буду называть тебя влюбленным голубком… нет, влюбленным кроликом или, лучше, купидоном! Эй, купидон, натяни на меня штаны!
Занавеска тревожно заколыхалась, показывая, что Жак сел на кровать и каждую минуту может появиться перед Луизой в полном «неглиже»[63]. Пьер стал топотом убеждать Луизу уйти из подвала на улицу. Луиза его собиралась послушаться, но задела и опрокинула стул. На шум из-за занавески высунулась всклокоченная голова Станиславского, повязанная белым грязным платком, рубашка была расстегнута на шее. При этом он так искусно драпировался занавеской, держа ее обнаженной рукой, что даже нам показалось, что Константин Сергеевич снял рубашку.
«А! Красотка здесь!» — изрек Жак — Станиславский, мрачно, но не без удовольствия поглядывая на Луизу.
Без единой черты грима лицо К. С. было лицом Жака. Искусством «гримировать душу»[64] Станиславский владел в полной мере.
Дальнейшая сцена между Пьером, Жаком и безмолвной Луизой развернулась по тексту, как по нотам. Как будто она так и была написана для троих, а не для двоих действующих лиц. «А не приударить ли мне за этой птичкой?» — прищурил один глаз Станиславский, высовывая в то же время ногу из-под занавески и бросив коротко «надень» Пьеру. И пока Пьер трудился, надевая ему ботинок, Жак продолжал издеваться над ним и над Луизой.
Жак — К. С. Чорт побери, а ведь она пресвеженькая! А что она не видит, какой я красавец, это не беда! Все остальное у нее на месте. Верно, ублюдок? (К. С. при этом тыкал Пьера сапогом в лицо.)
Пьер — И. М. Раевский (бормочет). Пьяное животное! (Вполголоса.) Удержись от своих мерзостей хоть перед слепой.
Жак — К. С. (нарочно громко, очевидно, для Луизы). Чего ты волнуешься. Мать ведь все равно скоро начнет продавать ее по ночам пьяным солдатам… Тебе жаль, что я буду первым? Пьер (бросаясь на него). Мерзавец!
Жак — К. С. (легко удерживая его). Хочешь поиграть со мной? Поиграем…
И Константин Сергеевич необычайно ловко увлекает Пьера — Раевского за занавеску. И там, видно, поднимается чудовищная возня, так колышется занавеска!
Пьер (кричит). Можешь делать со мной, что хочешь, я не позволю тебе дотронуться до Луизы!
Жак — К. С. (бьет Пьера). Не сломать ли тебе и вторую ногу, урод?
Пьер. Я не дам тебе издеваться над ней.
Жак — К. С. А я у тебя и не прошу твоего разрешения… Стон Пьера за занавеской… хохот и удары Жака… отрывистые возгласы обоих. И серая занавеска взлетает, трепещет, как живая, передавая больше, чем слова, борьбу за ней.
И Луиза посреди лачуги, с мольбой простирающая к занавеске руки. «Не надо, не надо, оставьте его», — шепчут губы актрисы, хотя в тексте и нет этих слов…
Сколько мы искали на репетициях эту драку между Жаком и Пьером — занавеска решила все.
«Эй, мальчики, довольно забавляться», — симпровизировала тетка Фрошар, спускаясь по лесенке в подвал.
Сцена пошла бы по тексту, так как это как раз был момент выхода тетки Фрошар, если бы из-за занавески не вышел в абсолютно элегантном виде, с повязанным, как всегда, бабочкой галстуком и привычно вздетым пенсне Константин Сергеевич!
Эффект этот, надо полагать, был им намеренно задуман, потому что после аплодисментов, которыми, естественно, встретил зал его появление, он комически поклонился нам и сошел в зрительный зал.
— И все-таки, когда вы умудрились, Константин Сергеевич, одеться И завязать галстук? — опросила его Е. С. Телешева. — Вы же все время дрались с Пьером?
— Иосиф Моисеевич, — обратился Станиславский к Раевскому, который оставался еще на сцене, — изобразите еще раз нашу борьбу, а я отсюда подам вам реплики.
И Станиславский стал говорить опять тот же текст, который он только что произносил, борясь с занавеской, а Раевский, скрывшись за ней, с неменьшей убедительностью изобразил борьбу двух человек за ней. В это же время Константин Сергеевич в зале, говоря текст, «аффективно» завязывал галстук, раскатывал рукав рубашки, оправлял пиджак — словом, демонстрировал нам, что он делал, пока они «боролись» с Пьером за занавеской.
И мы снова бурно аплодировали гениальному режиссеру.
ИСКРЕННОСТЬ ЧУВСТВ
Еще через несколько дней Константин Сергеевич смотрел следующую картину пьесы — «Домик Генриэтты».
Декорация представляла часть узенькой парижской улички. Высокий каштан закрывал перспективу улицы. Три четверти сцены занимал фасад двухэтажного дома под черепичной крышей. От улицы дом был отделен невысокой оградой с калиткой в ней. По наружной стене дома шла лестница на второй этаж, в квартиру Генриэтты.
По заданию Константина Сергеевича весь квадрат стены, обращенный к зрителю, на втором этаже был как бы условно «вынут» А. В. Щусевым. В этом квадрате, как в большом окне, была видна зрителю вся комната. Генриэтта сидела и вышивала у окна.
Станиславский просмотрел всю картину, попросил начать ее еще раз сначала и, как только открылся во второй раз занавес, постучал по столу, останавливая этим знаком репетицию.
— О чем вы плачете, Ангелина Осиповна? — спросил он Степанову — Генриэтту.
— Я не плачу, Константин Сергеевич.
— Нет, плачете. Весь, ваш вид выражает мировую скорбь. Дальше мне уж будет за вами неинтересно следить. Вы уже в первые тридцать секунд «отплакали» всю роль. Сначала.
Степанова решила сидеть у окна, вышивать и напевать что-то про себя… и тут же репетиция опять остановилась.
— Это что еще за оперетта? О чем это вы распелись?
— Константин Сергеевич, но как же быть: и плакать нельзя и петь нельзя…
— Между «форте» и «пиано» есть тысячи промежуточных нот. Не садитесь сразу у окна в позу белошвейки-гризетки с Монмартра. Убирайте комнату, снимите наколку и кокетливый передник. Мойте пол в своей комнатке… Дайте Степановой лоханку и тряпку!
— Но ведь сейчас придет Роже, а я буду в таком виде…
— Вот! Вот он, самый ужасный штамп! Через полминуты должна начаться любовная сцена, и героиня уже в наколочке и с цветочками в волосах напевает за пяльцами! Ужасно!
— Константин Сергеевич, но ведь и в жизни, когда готовишься встретиться с кем-нибудь, всегда одеваешься получше, причесываешься…