Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мы еще не знаем, что это — американец Пауэрс; что сбит ракетой сверхвысотный самолет-разведчик У-2. Что мы свидетели: тайное на наших глазах стало явным. Что эти мгновения — точка отсчета в новом мироощущении; мир умалился, сжался, сузились его горизонты. Что отныне не спасешься, не спрячешься — даже в самой глухомани — и любая опасность тебя не минет.

В этот же день, ближе к вечеру, нас выстраивают в длинные цепи и мы идем прочесывать лес, где предположительно упали обломки самолета. И лес идет сквозь нас — знакомый и незнакомый. Он сейчас притемнен, в густосиних тенях; нас касаются хвойные лапы, царапают шипы боярышника, шиповника, хрустко выстреливает под ногами березовый сушняк. Я некстати вспоминаю, как приезжала ко мне зимой жена, меня отпустили на сутки, и где-то здесь, на лунных прогалинах мы падали в снег, задыхаясь целовались, чувствуя холодные губы друг друга, и, несмотря на мороз, пробираясь руками к обнаженной теплоте тела, неловко любили... Ты говорила: «Холодно!», ничего как-то не получалось, потом брели по глубокому снегу обнявшись, приблизив лица... А ночевали в дощатом домике, стоявшем на опушке, у старухи, бывшей путейской. И, кроме хозяйки и нас с тобой, ночевала еще одна пара; им как пришедшим первыми старуха постелила на кровати, а нам — на полу. Перед тем как потушить свет, с кровати на нас поглядывали с улыбкой или задушенно, в подушку, смеялись. В результате, не спали всю ночь, и лишь перед утром, устав осторожничать, умерять дыхание, задыхаться в неразрешимости поцелуев, обрушились в обморочный сон. И мне кажется: этот наш сон длится до сих пор...

Найденное нами лежит в штабе. Это куски обшивки, части фюзеляжа. Может быть, остатки приборов. С любопытством рассматриваем американскую маркировку. Нам все известно. Пауэрс взят мужиками, расположившимися было праздновать Первое Мая у окраинного дома на вольном воздухе. Среди них шофер, у него машина. Самолет-высотник был очень легким — этот белый сплав ничего не весит. Возбужденно обсуждаем, глаза у всех блестят. У некоторых задерживается в карманах мелочь: кусочки дюраля — хоть это, наверное, и не дюраль — с выбитыми цифрами, с латинскими буквами. У меня тоже. На память. Хоть был приказ все сдать. Все же долго еще этот кусочек самолета не исчезал, попадался в кармане под руку, вынимался и рассматривался вновь и вновь. А потом исчез, как все исчезает.

Однажды, в другие годы, неведомо как попал ко мне старый иллюстрированный журнал. В нем среди прочего я увидел снимок, запечатлевший темноволосого молодого мужчину с полуулыбкой сильно вылепленных губ. Он сидел за каким-то барьером, положив руки на этот барьер. Кисти рук у него были крупны и, видимо, сильны. Это был Пауэрс, сидящий на скамье подсудимых. За его плечом стоял, склонив мучнисто-белое лицо без бровей и в упор глядя на фотографирующего, человек в мундире со старшинскими погонами. Судьба Пауэрса известна...

...Ласточки мелькают, крылья вспыхивают. Вот уже и полжизни промелькало! Тем временем с моря приблизился стукоток, стало пованивать горюче-смазочными... Я приподнялся — это катер-буксир тянул землечерпалку.

На обратном пути, когда шел берегом реки, раза два спугнул в кустарнике, среди зарослей, сыплющих свой неумолчный шелест, парочки. И у них были гнезда в упруго-жесткой траве, лежбища. А потом нагнал пару не очень молодых — скорее, на излете молодости: еще крепкого, но уже обрюзгшего мужика в джинсах, и ее, завернувшуюся в летний плащик-балахон, с блаженно-бессмысленной улыбкой на помятом лице, с мотающейся в руке и теряемой сумкой.

И я вспомнил, как в прошлом августе, когда приезжал в очередной раз в командировку на судостроительный завод, невольно помешал Севе встретиться со Светланой, его бывшей женой. Которую, добавлю, я никогда не видел... Грохнула дверь, раздались его шаги; вошел в белой рубашке, наглухо застегнутой на верхнюю пуговицу, без галстука, — непривычно контрастировала она с его вечным темным пиджаком.

— У тебя сегодня вечером что-то особенное, — сказал я утвердительным тоном проницательного человека. Знал, что период сада продолжается. — Зовет, значит, к себе в кущи «Дриада»...

Он легко отмел мои предположения — не говоря ни слова. Был действительно необычен, точно его подхватил и нее ветер... Неожиданно открылось, что звонила Светлана. Откуда-то узнала номер его телефона на заводе «Вулкан». Чего она хочет? Собственно, ничего особенного. Оповещала: Алинка, дочь, закончила институт и вышла замуж, жить уехала к мужу; она, Светлана, живет теперь одна и ей грустно, впору плакать. И он почувствовал — Сева поднял на меня растерянные глаза — какой-то призыв, что ли... Что-то такое было в самом звонке, в интонации...

— И ты решил?.. — спросил я, сознательно не договаривая. Думал: куда они денут все эти годы?

— Я позвонил ей, — сказал Сева. — Мы еще поговорили... Она как будто не прочь встретиться! Но на языке у нее — одна Алинка!.. — Алинка, когда случалось ее увидеть, с ним никогда не здоровалась — Сева говорил мне это мрачно, разговор происходил прежде, до звонков.

И вот тут он повел себя непостижимо. Была обронена фраза — он раздумывал вслух:

— Куда же ее привести?

Получалось, что привести некуда. К ней почему-то было нельзя, хоть жила она, как говорила, одна в квартире. Может быть, моя догадка, там полно было все Алинкой, ее особенной жизнью, любовью к ней, и она, Светлана, не хотела... Как бы то ни было, он, Сева, считал, что должен вполне обеспечить... все устроить... Наборматывалось именно это. Я жил у него в лучшей комнате, в которой он и был прописан; сам же он в это время ютился в худшей, оставленной прежними жильцами, куда женщину привести, разумеется, невозможно. Вина моя в том, что не догадался тогда же освободить, исчезнуть из квартиры, улетучиться! В конце концов Сева, так ничего и не решив, другого ничего не придумав, заторопился и убежал. Как они встретились, что там у них происходило, какие льды, нагромождения льдов таяли, освобождая море, — я не знаю. Моя жизнь в то время была полна августом, ленинградским летом. Он лишь сказал мне — в своей манере говорить как бы нехотя, — что ничего у них со Светланой не получилось.

Иногда я испытываю к этому темноликому человеку что-то вроде нежности и готов сказать ему: «Я виноват, конечно! Но и ты!.. Виноваты мы оба». И — не говорю ничего. Он опять словно бы идет в одиночку по тундре, обмораживаясь, преодолевая ветер. И снова с ним, должно быть, то странное чувство заброшенности, потерянности во времени, о котором он рассказывал. Ведь когда в тундре один, то кажется: ты один навсегда, ты уже и не на земле, а где-то!.. Оторванность ото всего земного леденит душу, подступает белый страх, он всюду, ты видишь его лицо.

 

Тогда, в январе, в период «Красного выборжца», вечерами с крыши дома во дворе с лавиноподобным шумом сходил скапливавшийся мокрый снег. Каждый раз я вздрагивал — звук в этом дворе, всегда очень гулком, был слишком громок, катастрофичен. Думал: крыши говорят всей сутью верхней...

В комнате прислуги тень от матового цветка-абажура ложилась высоко поверх обоев цвета морской волны — на беленом. Как бы темноватое облако с мягкими очертаниями постоянно стояло над головой.

Сохранилась январская запись, сумбурная:

«Квартира Тацитова. Страхи, звонки, стуки, я невольно поддаюсь тихой панике; но в конце концов выдерживаю характер...»

Главное помнить: беззащитность Тацитова перед темным, перед стихией неизвестности, что рвалась в его двери.

Это был обычный наш вечер с его эмалированной жуткой кружкой на огне, от которой исходил запах крутой заварки — чая азербайджанского № 30... Черная шапка на ней поднималась, вспухала вулканически, и, сдернутая с огня, медленно проседала. Я сыпал себе в заварной чайник так же щедро, сомнамбулически, завороженно. Мы никого не ждали. Налаживался понемногу обычный наш разговор о том о сем. «Бытовое и есть историческое, — говорил в кру́жку Сева. — Это еще Толстой заметил...» Я сочувственно встречал это заявление. На меня произвели впечатление виденные где-то в магазинчике на Невском литографии, развешанные там по стенам; в одной, названной «Белой ночью», фантазия автора погружала все поколения питерских жителей в реки, каналы, и вода призрачно несла их куда-то. И я горячо говорил Севе, самому себе, Большому Питеру: «А мазурики! а губастые! а вся дрянь и мелочь человеческая! где они? Где все мелкие тщеславия, жалкие самолюбия? И наши с тобой — где?.. В истории, которая стала для нас поистине «Белой ночью», во всемирных Мойках, Фонтанках, Невках, каналах... Они переполнили собой историю!»

42
{"b":"237489","o":1}