Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он говорил с ней как с ребенком.

— Деньги? — Женщина вопросительно глядела на него, отстранялась, пожимала плечами. Начинала краснеть — и заливалась краской до корней волос, — понимала: розыгрыш...

— О, Ладенция! Ты — моя Огненная Земля!..

Вела в соседнюю комнату, очень узкую, показывала детей. На постели играла рыженькая девочка лет пяти, в одном сбившемся чулочке. Таинственный младенец лежал тут же и был по-прежнему безмолвен в своем байковом одеяле. Точно его никогда не развертывали. Я всматривался в лицо его с особенным чувством — лицо было важным, с толстыми персиковыми щеками. «Так вот как выглядит тайна!» — думал я...

Лада с тягучим смехом опрокидывалась рядом с ребенком, он не просыпался, а девочка выговаривала плаксиво:

— Ма-а... Опять! Ты мне меша-аешь...

— Нет, вы посмотрите на него — он милый, — бормотала та, теребила одеяло. Протягивала мне руку — словно для поцелуя — полную, белую. — И вы милый. Нет, нет, я вижу: вы добрый!

— Она видит! — дурашливо крикнул Жаринов. Он подпрыгнул, стреканув ногами в воздухе. — Добрый, добрый... только притворяется злым!..

Работал Жаринов, как выяснилось, на издательства — оформлял книги. Кроме того, он бегал по каким-то непонятным организациям в поисках заказов; брался исполнять эскизы марок, конвертов, — как обыкновенно бывает у тех, кто на вольных хлебах. Словом, жил очень беспокойно. Но это меня и привлекло. И он все оглядывал меня, оглядывал желтыми странными глазами, морщины на висках его приметно натягивались, — изучал, что ли? Недолго оставалось ему меня изучать. Денег за квартиру он по-прежнему не платил, погасил задолженность лишь за три месяца. Но и то был страшно доволен собой, восклицал:

— Кто говорит, что Жаринов долги не платит?

Соседи художника, поначалу провожавшие меня ожидающе-враждебными взглядами, — а стал я заходить в этот дом все чаще, — потом как-то успокоились. Но теперь в их отношении ко мне появилось что-то новое, не совсем понятное. Пренебрежение? Насмешка? Например, из кухни могли крикнуть, заметив, что я стою перед жариновскою дверью:

— К поддатому опять за квартплатой...

Жаринов на стук откликался не сразу, увы, оказывался нетрезв, бос, бутылки уже не прятал; так как я с первого раза интересовался его рисунками, начинал кое-что показывать. Прерывал себя: «Глотнуть хочешь? Нет? Как знаешь...» Однажды показал рисунок обнаженной — раскрашенный.

— Позировала одна... — бормотал мутно — ...молодая... От Ладухи ведь не добьешься. Платил, само собой. Как тебе? — И продолжал: — Натура край нужна! Без нее — какой художник? Рука ослабнет и вообще...

Все у него, как я посмотрел, было едва начато или брошено на полдороге; в комнате стоял сложный запах красок и чего-то подгоревшего.

— Натурщица откуда? Что, понравилась? — Он глянул на меня оценивающе, потрогал себя за кончик носа. Сказал нехотя: — Случайно как-то... Ближе к Монетчикам общежитие у них есть.

Я вспомнил девчат, которые лезли когда-то в окно... В первые мои дни у Соснина. Год еще не кончился, а как давно это было!

Теперь представьте себе, как во дворе невзрачного дома этого моего Жаринова останавливает неторопливый старик в длинной дубленке с медными пуговицами, с красиво загорелым лицом, и что-то говорит ему, показывая в улыбке ровные белые зубы. Трогает обтрепанную папку, которую художник держит под мышкой.

— Девки? Будут вам девки! — ненавистно кричит Жаринов в старческое лицо.

Я помню это, помню до сих пор, — значит, я недобрый... Ошиблась Лада!

Она тоже все чаще появлялась передо мной распустехой, с хмельно блестевшими глазами, усмехаясь, объявляла:

— ...Но все боятся, что я им его оставлю! Все без исключения...

Видели несколько раз ее пьяную с ребенком, она цеплялась за что попало, падала, — ребенка доброхоты отбирали, поднимался всеобщий крик, звали милицию; каждый шаг ее сопровождала туча возмущения. Жаринов где-то пропадал. Может быть, в Измайловском подвале.

Было как-то: позвал с собой — обещал показать коммуну профессионально работающих, новый Барбизон, — я не отказался. Поехал с охотой. В Измайлове в подвале барбизонцы сидели по закутам, обособясь; до рези в глазах пылали лампы дневного света. Обстановка говорила о богеме, о вольнице, — вакханалия вещей, казавшихся случайными здесь, но появившихся, разумеется, отнюдь не случайно. Жаринов поставил на электроплитку чайник, имевший особенно залихватский, помятый вид, сказал:

— Будет чай. А сейчас посмотришь, как мужики пашут. Только без этих самых... Понял?

Потом он, притихший и серьезный, приоткрывал очередную дверь, обитую железом; за нею, обычно спиной к нам, сидел человек. Он рисовал. Следующая дверь — следующая спина. О эти спины! Я запомнил их — они были выразительны! Странным образом начинало казаться, что искусство только так и делается: вывозится на хребте, на горбу... И отдельные слова, которыми обменивался Жаринов с затворниками, казались мне скучными, малозначащими, приземленными. Невольно пришел на ум разговор с одним провинциальным скульптором, Кокоревым, который начинал и смело и талантливо, быстро нажил солидных врагов и почитателей из молодежи, с этими почитателями однажды самовольно вытащил свои камни — головы, торсы, вызывавшие недоумение конструкции — в городской сквер, выставился; всего лишился — камни у него разбили, сволокли в казенный подвал; он куда-то исчезал, — и вот поздний, в последний его приезд, разговор: «Понял, дурак я этакий, одну вещь... С моими-то руками можно хорошо заработать — на тех же памятниках! В Подмосковье, не скажу где, у нас крепкая артель. Знаете мой памятник погибшим? Там — будет не хуже!.. Деньги я беру, беру много (он хмелел от своих слов), чтобы иметь в конце концов возможность работать скульптуру независимо... Не спеши презирать! Главное то, что — в конце концов!..» Мы с ним едва не подрались в тот вечер. Свидетелем разговора был Франц.

— Чайник-то наш, а? Забыли! — Жаринов опрометью кинулся в угол, откуда давно уж доносилось подозрительное пощелкивание, потрескивание. — Хохма! — крикнул он из угла. — Я же не налил в него воды! Так что извини, чаю не будет!

Сиденье у табурета было густо измазано красками, проступало подобие пейзажа; он настойчиво предлагал мне сесть именно на этот табурет...

Превращения

— Наши шальные прокуроры поехали на автобусе за город... — сказала тетя Наташа как-то утром. Сама — вымокшая, замерзшая, — всю ночь снег сгребала. Я называю ее тетей Наташей, но так зовет ее вся округа; старики — тоже.

А третьего дня, ближе к ночи, она засыпала на стуле у Лопуховой, снова виделась мне старой измученной черепахой, — я смотрел на эту кучку тряпья, на никогда не развязываемый черный платок, — от нее дурно припахивало. Засыпала — перед тем как идти ей в прокуратуру, где должен был работать ночной полотер, а ей присматривать, что ли. И этот мир ночных полотеров, таких вот старух, одиночек в московской ночи, — отчего-то интересовал меня, волновал.

Но как я появился у Лопуховой опять — после всего? Разговор наш по телефону в памяти не остался — кажется, он весь состоял из неловкостей, из преодоления их. Хозяйка злосчастной квартиры еще и еще звонила, жалобно просила зайти; смущение лопуховское я чувствовал, кажется, на расстоянии: смущен был тот переулок, смущенным выглядел и большой старый дом... Коротко говоря, историю с пропавшими туфлями и мой позор я ей простил.

Помнится, перед тем как нажать кнопку звонка, я говорил себе мысленно: «Здравствуй, случайность!..» Ведь все происходящее отмечено было знаком случайности. Как наше детство — «знаком Зорро» на стенах домов, заборов, — мы все видели этот фильм... И вот случайность, или, как она называла себя, история, встречала меня — немощная по виду, с пытливым жиденьким, радостным взглядом.

И опять заваривался чай. Опять разговоры, Тютчев.

От Тютчева перешли к лебедю Мите, жившему лет 12 тому назад в Центральном парке...

19
{"b":"237489","o":1}