Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

У Толика с братом не в чем стало ходить в школу — старое все сносили. Пенсии, которую они получали за отца, не хватало; мать пошла разнорабочей на завод, не имея квалификации, и приносила совсем небольшой заработок.

Тогда-то школа из своих средств и купила близнецам по костюмчику и паре ботинок.

Стыдился Толик бедности и, не умея скрыть стыда, был дерзок до безрассудства. Костюмчик его был в вызывающем небрежении; он точно заявлял, костюмчик: «Купили меня, купили? Так вот же вам, вот!» Но ботинки Толик берег и даже перестал гонять во дворе тряпичный мяч. Потому что — куда ж без ботинок?

Однажды братьев вызвали к завучу.

— Что же вы, Щербаковы... — сказала завуч, неодобрительно и даже брезгливо глядя на них и покачивая своей темноволосой и как будто змеиной головкой. — Мне не хочется огорчать вашу мать... Но я буду вынуждена это сделать! Вы не хотите учиться, вы хотите драться и грубить старшим, — может быть, вам наша школа не нужна?

Она была почти великаншей, у нее были громадные руки и ноги и на удивление крохотная головка.

— Что же вы молчите? — спросила она. — Вы еще, оказывается, и трусы... Вам не место среди хороших ребят!

«Это Сопелкин, по-ихнему, хороший, — затаенно думал Толик. — Он булочки через силу жрет, никогда не обломит...»

В коридоре шумела большая перемена и, точно подслушав его мысли, чей-то голос выкрикивал: «Облом! Облом!»

— ...А ведь мы вам помогли: купили одежду и ботинки, — вы не должны этого забывать, — продолжала завуч.

Головка ее важно раскачивалась, глаза сузились и стали злыми.

— Вы должны благодарить школу и слушаться, мы не можем вас вечно прощать, — не одни вы сироты...

Когда Толик, наклонясь и покраснев до слез, стал расшнуровывать ботинки и поспешно рвать их с ног, она завороженно опрокинулась на спинку стула.

— Нате ваши ботинки, не надо мне их, ничего мне не надо вашего! — в каком-то ослеплении стыда сказал Толик и поставил их ей на стол. — Я лучше босым пойду... Пользуйтесь! И костюмчик ваш... мать принесет.

Брат, торопясь и опаздывая, тоже сдирал ботинок.

Пятнадцати лет Толик с братом, несмотря на растерянные уговоры матери, пошли работать.

Цветы человечности

Общежитские вечера незабываемы.

По соседству, у Петровича, допоздна раздается бой шаров, спорящие голоса поднимаются и падают, — там играют в бильярд. Сам Петрович запаленно мечется в коридоре в длиннополом пальто, с опухшими глазами, без шапки.

— Что ты? — спрашиваю его, сбрасывая свою куртку-меховушку.

— Не люблю, когда пьянка! — отвечает он, сутулясь, обиженно вытягивая губы.

Из дверей в двери в великом оживлении пробегает Роман — в белых валенках с подшитыми задниками, бритый, шароголовый, с татарскими медными скулами. Высоким голосом, захлебываясь, декламирует у себя Вадим, — стены общежития пропускают все звуки...

Уже засыпая, слышу где-то внизу грудной, короткий, быстрый женский смех — этакий покати-горошек. Смех повторился еще и еще, так и уснул под этот смех; а проснулся перед утром оттого, что по-детски, взахлеб, счастливо смеялся во сне.

...В соседней комнате целуются звучно, поют протяжно, — там постоянно рассыпается мелким хохоточком женщина, гуляющая с Петровичем, прибегающая к нему ежедневно.

Стоит приехать со стройки, раздеться, развесить в углу на гвоздях телогрейку, ватные, с напяленными поверх них брезентовыми, брюки, умостить валенки с портянками на батарее и в трусах, содрогаясь от коридорной стыни, замаршировать на кухню и далее в ледяную ванную, как без стука распахивается входная дверь и на тебя обрушиваются хохоток, вскрики, бесстыдство черно-смородинных глаз на смуглом, с мелкими чертами, лице.

Злоказова — так ее фамилия — пошарит за плинтусом, найдет ключ, отопрет Петровичеву комнату, — сам он еще не возвращался с монтажного участка.

В огромной его комнате для командированных — единственная застланная кровать, две другие пустуют, показывая голые сетки. Посередине же у него необъятный бильярд, на котором, бывает, кто-нибудь и ночует...

Вот щелкнули шары: Злоказовой скучно. Еще щелчок — шар с громом летит на пол. Битва осатаневших шаров означает, что гостье надоело ждать. Петрович явится, скрежеща мерзлым брезентом робы; она кинется к нему и уже не отстанет, вечер пойдет, как прежние вечера...

Но иногда за ней приходят ее две девчонки, лет девяти и десяти, — она выпроваживает их, покрикивая тонко, словно извиняясь:

— Сейчас приду, приду, идите пока с Танькой играйте, отвяжитесь от меня!

И хохочет, показывая коронки на мелких клычках, по-цыгански поглядывая на Петровича.

— Вот вам папка скоро будет, хорош ли, нет — смотрите сразу. Скоро дождетесь себе папку...

Потом он играет на бильярде с приятелем, не обращая на нее внимания, а она поет тоскливо, на вред ему, или стучит ногой в пол:

— Чокнутый, ох и чокнутый ты! Ведь я же посмеялась, дуралей, не злись!..

У Романа раскрыта дверь и слышно, как кто-то дрожащим от смеха голосом зачинает сказку:

— Жили-были муж с женой, и гуляли они так, что всем чертям тошно. А было у них три сына...

Должно быть, это куролесит Вадим. Отменно красив он, и не устает хвастать братом, капитаном дальнего плавания; здесь, на стройке, сошелся он с женщиной, которую заглазно, нехорошо усмехаясь, зовет Крокодилом; на лице у него, как и у Костина, шрам.

Совсем недавно вернулся он из армии с трехмесячной переподготовки и брал у меня галстук — сфотографироваться на новый военный билет: ему дали офицерское звание.

— Микро-лейтенант! — кричал он, сияя глазами, и отмерял двумя пальцами: — Микро...

На воображаемом погоне у него высвечивала одна звездочка.

Так и вижу Романа, утонувшего по-всегдашнему в продавленной кровати, слушающего Вадима поощряюще, с раскроем глаз каким-то палаческим, с синими буграми ободранной под бритву головы.

Романа боятся: он бывает жесток к сотоварищам. Есть у него и свое словцо про запас — уж такое ли словцо! — отчаянное. В минуты злые, со слезами ярости на глазах — на себя и весь свет — он не устает повторять:

— Эх, и не видать свинье неба, а Роману — счастья!

Не однажды он говорил, доверяясь мне, точно брат:

— Зачем у меня такая жизнь, а? Я ненавижу себя! И когда-нибудь, чувствую, я себя порешу...

Я не знал, что на это отвечать. И только понимал, что Роману совсем плохо и что надо ему помочь; но чем? как? — этого я не знал.

 

Как будто пилят сверчки или играют цикады — всю ночь тает снег, всю ночь скорая капель. Оттепель кажется неожиданной, дует широкий ветер, обещающий, обманывающий.

И долгий, чуть не всю ночь, разговор у Петровича за стенкой: к нему приехали его дети из Медвежьегорска — девочка и мальчик. Видел я их мельком: мальчик в полутьме коридора обнаружился маленьким и тихим, а его сестра, совсем юная девушка, во всем опекала его, глядя на него грустно и нежно, точно она ему мать, а он ей сын...

Петрович сказал дочери, что не будет с ними жить, и пусть она передаст это матери... А он уйдет к другой, у которой тоже дети, но которая его любит. Не то что мать... Голос у него прозвучал глухо, хрипло, словно его душили; во весь этот вечер к нему никто не зашел и не играли на бильярде.

— Я не хочу, чтобы ты уходил, — уныло говорит девочка, — не хочу...

— Но почему? — глухо спрашивает Петрович и чувствуется в нем ожесточение. — Почему, ты ответь?

— Не хочу, и все!..

Безнадежное, упорное противостояние ее открывает мне, невольному слушателю, душу жалеющую, сочувствующую, терпеливую, и я впервые начинаю тогда думать: «Как это много — понять человека, полюбить его и терпеливо простить!»

Однако голос девочки не умолкает, а Петрович опять заволновался. Оказывается, уезжая из Медвежьегорска, он оставил жене записку, которую положил в цветы на окне...

— А я взяла ее, записку эту, и разорвала, — устало сказала девочка.

58
{"b":"237489","o":1}