И кивал на черный мешок, брошенный под ноги.
Взял с меня слово зайти к нему завтра. Поскольку тороплюсь. Передумал, снова боялся оставаться один; ему стало, наверно, плохо, потому что хотел бежать в ванную, и боялся одиночества, боялся...
— Не надо уходить. Я знаю, ты сейчас уйдешь. Подожди меня!
— Да выпей ты воды — тебе же плохо! Лицо почернело. Немедленно в ванную!..
Я подтолкнул его. Он судорожно мотнул рукой и исчез.
Что-то подсказывало: надобно выбираться отсюда. И выбрался — вышел на Литейный проспект. Но не уходил, еще какое-то время стоял, точно ожидая дальнейшего. Знакомство было необычным и, надо признаться, взволновало меня. «Расскажу сегодня Тацитову», — думал я. Пришло на ум, что надо бы посмотреть на все это взглядом со стороны... В результате, отошел от подъезда несколько в сторону. И была минута, другая нерешительности: мужик безусловно интересный — этот Володька из рода Сасанидов... Свой, видимо, среди богемы либо богемки, — не хотелось терять его из виду. Необыкновенно ярко представил вдруг: приключение, интересные, будоражащие воображение разговоры, жизнь!..
Толпились негусто люди на остановке троллейбуса — тут же у подъезда; в витрину галантерейного магазинчика в цокольном этаже заглядывали девчонки; чубатый сочинитель выскочил, заметался. Литейный по-воскресному был не очень многолюден, сквозил; но меня Хосров так и не заметил. Я видел краем глаза: вот он потоптался возле мужчин, попытался заговорить с военным... Я потихоньку пошел прочь. Оглянулся напоследок — он еще маячил, фигура его выражала большое беспокойство.
...О крупном поэте, которого он, Володька, называл Сталкер — влияние братьев Стругацких, одноименного кино, — сказал так: если придет к нему в литобъединение кто сильный, он старается его сломать, изгнать... «Не, Сталкер сильного не потерпит: потому натура такая!» — объяснял озабоченно.
Полуосознанная борьба за первенство, за выживание, думал я, здесь тоже ломают соперника насмерть, или — на всю жизнь.
Казалось бы, что мне он — Хосров? Готов кинуться к любому... Но желание увидеть его на следующий день с утра не отпускало, ныло, как больной зуб. Сомнения, высказанные Тацитовым, что-то вроде ревности к сочинителю, лишь подхлестнули меня. Иду!
И вот я у двери, обитой черной клеенкой. Потянул — она была не заперта. Там была еще дверь, беззамочная. Если не звонить, теряли смысл возгласы обдуманные, приготовленные: «Хосров 15-й» и «Человек в очках». Их, пока ехал в трамвае, репетировал мысленно и улыбался. Представлял, какое лицо будет у нового знакомого. Нажал на кнопку звонка. Хлопнуло, стукнуло, вышел кто-то полуголый с заросшей грудью. Я удивленно, в дурной полутьме убеждался, что это не Хосров...
— Вам кого? — спросил полуголый.
— Володю. Мгновенная заминка, потом:
— Какого Володю?
От неожиданности я тоже промедлил. Наконец:
— Хосрова.
Быстрый ответ:
— Он вчера ушел...
Тут же повтор на мое недоуменное, машинальное «хотел его видеть» — твердо:
— Он вчера ушел.
Я еще продолжаю безнадежно проговаривать: «Мы вчера виделись с ним...», уже понимая... Мужчина лет 36—38, с залысинами, очень обеспокоился, каменно напрягся, точно собираясь драться. Отчего он встревожился? Ухожу. Он, значит, и есть хозяин квартиры, бывший в отъезде! Может быть, это он — Ивантей?
Нужно дополнить эту сцену вот чем: когда открывалась дверь, промелькнула картина необычная — вид комнаты, в которой все в порядке... То есть тщательно убрано. Было ясно, что полуголый сочинителя выставил.
На Литейном я посмотрел по сторонам, бессмысленно заглянул в витрину галантерейного магазинчика. Вместо манекена там сидела на корточках живая девушка, очень красивая, и, когда я не сразу отвел глаза, показала мне язык и нахмурила красивые брови.
Тацитов пришел с ночного дежурства, спать не стал. «Надо купить кубинских сигарет, — объяснил, потоптался у столика. — Чаю тоже надо бы где-то...»
Ночью, просыпаясь, думал: кто нас ест? И отвечал себе: комары! Питерские. Следовало мучительное забытье. Я отпускник и со мною происходит только это — борьба с комарами... Могу подолгу сидеть утром на кровати — в чужой комнате, которая когда-то была комнатой прислуги, а потом в нее угодила бомба или попал снаряд, теперь этого никто точно не знает. Иногда, скрестив руки на груди, я расхаживаю полуголый по квартире. Обязательно подхожу к старому бесхозному фортепьяно и размышляю. Снова передо мной «Шидмайер», снова сецессионские, выбеленные временем, линии изображений на черном фоне: узловатой японской сосны, трепещущей горлинки, пчелы, анютиных глазок, бабочки, тростника цветущего. Открываю крышку с таким чувством, точно под ней — вся прошлая жизнь; «Шидмайер» и с ободранными, сплошь чернозубыми клавишами звучит наперекор временам. Но иногда, как мне кажется, я извлекаю из него что-то свое...
Днем очутился в Южно-Приморском парке. Дул сильный, порывистый ветер с моря. Здесь было просторно, свежо. Миновав ухоженную часть парка, где — блеск травы, вздутые деревья, отлетающие смех, крики, — долго блуждал в зарослях, неизменно уводящих в болото. Наконец выбрался на взгорок. Текла речка, или это была отводящая протока, шли ребята с удочками. Пошел за ними. И скоро увидал настоящую реку — широкую, полноводную, неторопливо текущую в сторону моря. До него было еще далеко. На горизонте виднелся корабль. Из белесой, мутной воды выползали на мелководье, оказавшееся низким, затопленным берегом, две огромных трубы. Точно два динозавра. Здесь особенно сильно рылся, ходил в низком кустарнике ветер, не умолкал ни на минуту сухой, сыплющийся шелест высоких метелок. Раздвинул их, сел. Было не жарко, все-таки решил раздеться. А раздевшись, лег на спину в пружинящем жестко травяном кругу, напоминающем гнездо. Сразу же вошло в глаза небо, вся огромность его. И вдруг над головой — счастливое, в синем, мелькание чьих-то тел, борьба с ветром, отлетание в сторону, — ласточки! Солнце вспыхивает на срезе их крыльев: вспых, вспых, еще вспых — реющих, черных...
Это уже было со мной. Такой же пронзительный солнечный день, только майский. Далеко — на Урале. И вспышки, веселое, дробное посверкивание в солнечных лучах — не крыльев, нет! — уже обломков, больших и малых. Они осыпались — и до сих пор осыпаются — с неописуемой высоты на нас, широко рассеиваясь, точно кто-то вознамерился одарить ими сразу всех...
А за мгновение до этого мы, солдаты строительного батальона, стояли, ничего не подозревая, в колоннах. И был окружен со всех сторон лесом наш гарнизонный плац, используемый иногда как футбольное поле. И мы, если посмотреть на нас сверху, вместе с нашим военным городком были затеряны в лесах, словно в далеком прошлом. Ожидали командирских команд, но отчего-то медлили командиры. А пока — вольно, вольно, волна оживления; мои соседи по койкам, по казарме Невструев и Мишка Жуков опять теребят Иванова, называют его Ванькой — «Ну, Ванька, ты и жох!» — а Ванька самый безответный, трава, вялая полудетская улыбка, таким останется навсегда; я бездумно гляжу на след самолета, почему-то не отрываю от него глаз. Какое-то предчувствие словно говорит мне: о, смотри, смотри!.. Самолета и не видно — на такой он страшной высоте. Лишь невесомая паутинка, исходящая из него, прибывает, растет... Снова долетает до меня невструевское «Ну, Ванька!..» и вместе с ним что-то вспухает — там, в высоте. Звук еще не дошел до нас, сейчас он поразит наш слух — ахнет веселый, выпуклый. Взрыв. Точно лопнула некая струна, натянутая между землей и небом, и время явственно изменило свой ход. И еще раз ахнул взрыв. «Что это? — крикнули неуверенно. — Смотрите, что творится!...»
Вот он, слом времени! Он сокрушает наши представления, мысли низкие и высокие, наши ощущения. И когда он наступает, мы не понимаем... В очень высоком, теперь уж действительно умиротворенном, небе паутинный след остановился, застыл. И оттуда медленно, словно нехотя, падают обломки.
Первое, что приходит на ум: так, должно быть, надо. И это «надо» — такое знакомое, глупое, успокаивающее. Но следующие мгновения не оставляют от него ничего. Уже закричали: «Видите, он падает! Парашют!..» Видят, но еще не верят себе. А парашютист скользит наискось по синему, лаковому, перечеркивая его, и скрывается за верхушками сосен.