— Для меня это не важно.
— Зато для него важно, — сказала она, встряхивая меня за плечи. Потом она тихо заплакала. — Теперь я все потеряла, никогда больше я не смогу смотреть в глаза отцу и прихожанам тоже. Я ничем не лучше других девушек, которые ходят по пивным и вешаются на шею первому встречному. А ему это нужно было просто для того, чтобы перед тобой похвастать.
— Ему казалось, что так он лучше всего меня оскорбит, — сказал я.
— Ах, Артур, ты так думаешь? — спросила она, глядя на меня со слезами. Я обнял ее, и она прижалась ко мне всем телом. — Ты мне очень нравишься, — шепнула она. Ее руки поползли вверх по моим, сжали мне плечи, и тут уж мне ничего не оставалось, как поцеловать ее. — Ах, если б ты раньше так меня поцеловал! — сказала она. И с улыбкой отстранилась от меня. Мне хотелось целовать ее еще и еще, взять от нее все. Но она, вызвавшая во мне такую бурю, была совершенно холодна, спокойна и рассудительна. Это меня остановило.
— Никогда не поздно поправить дело, — пробормотал я. Но она не двигалась. Вмиг она словно превратилась в камень. Будто какой-то кран закрылся. Ни о чем другом я не мог думать. Закрылся для меня, но не для Носаря. До сих пор не знаю, что было у нее на уме; то ли мы вдруг оба вспомнили, что в тот первый раз с ней был Носарь, а не я; то ли она просто играла со мной по-другому, держа меня на вторых ролях, потому что так ей казалось вернее. Этих женщин не разберешь.
2
Крабу Кэррону не на что было надеяться, и, по общему мнению, он сам не хотел жить. Любопытно, что многие ему сочувствовали, хотя его родичи не унимались и кое-кого здорово отделали, да и в суде старик Кэррон закатил колоссальный скандал. Когда судья огласил приговор, старик вскочил и стал орать, что его сын хороший, а девка этого заслужила, и, если Краба повесят, он всех поубивает — судью, присяжных и палача. Газеты потом напечатали фотографию — он потрясает кулаками за дверьми зала суда, а из-за его плеча выглядывает Носарь. Я знал, что Носарь изобретает всякие планы, мечтает, как он, будь в нем росту футов двенадцать, разнес бы все здание суда, схватил Краба в охапку и утащил его. Или подождал бы, пока его выведут на эшафот, и налетел с вооруженным отрядом, а не то проломил бы ворота и въехал на танке прямо во двор суда, открыв ураганный огонь, или же сделал бы подкоп под тюрьму в милю длиной. Но он стоял, сжав кулаки, в такой позе, что сразу видно было — надежды нет никакой, и он это знает.
И все же я ожидал чего-то. Мне казалось — вот разверну газету и прочту, что брат Кэррона убил какого-нибудь шофера и врезался на грузовике прямо в тюрьму.
Так что вы, я думаю, поймете, почему я не выходил из дому в тот вечер. Все мы об этом думали. Все чего-то ждали, хотя до утра это произойти не могло. Моя старуха гладила белье, а Гарри чинил часы. По радио как раз передали сигнал — девять. Я читал Герберта Уэллса, понимая одну фразу на две страницы, как вдруг Гарри поднял голову, вынул из глаза увеличительное стекло и сказал:
— Кажется, стучат.
— Наверно, ветер, — сказала моя старуха, но все же пошла поглядеть. Вернулась она бегом. — Это он!
— Позови его сюда, — сказал Гарри.
— Звала, он не идет, — сказала она, а я уже встал и пошел к двери. — Будь осторожен, Артур, — предупредила она меня.
— Брось, — сказал Жилец, снова вставляя стекло в глаз. — Постучался человек, которому нужна помощь… Ты, Артур, скажи ему, что чайник закипел, может, он захочет чайку выпить.
— Спасибо, Гарри, — сказал я и вышел в темный коридор. Это, конечно, был Носарь, он стоял, прислонившись к дверному косяку, и поглаживал нос. Лица его видно не было. Он отвернулся от уличного фонаря и стоял в тени. Я протянул руку к выключателю.
— Не надо, — сказал он. — Как делишки?
— Так себе.
— А у меня совсем дрянь. Хочешь пройтись?
— Моя старуха зовет тебя чай пить. Пошли?
— Нет, уж лучше буду ходить, покуда ноги носят, — сказал он.
Я надел прорезиненную куртку и сказал дома, что ухожу.
— Только смотри без фокусов, — сказала мне мама.
Как сейчас ее вижу — она глядела на меня поверх перевернутого утюга.
— Он хочет пройтись, — сказал я.
— Помоги ему бог!
— Ключ у тебя есть? — спросил Гарри. Я кивнул. — Пройдите десять, двадцать миль. Покуда мозоли не набьете.
У меня было два шестипенсовика, и я в первом же автомате взял плитку шоколада. Это было на береговом шоссе. Неподалеку была почта, а на ней большие часы. Пока я покупал шоколад, Носарь не сводил с них глаз и все время вздрагивал; уже на второй раз я понял, что вздрагивает он вместе со скачком минутной стрелки. Мы повернули в другую сторону. Хотя наступил уже конец октября, было не холодно. Погода стояла мягкая, и никто не заметил, как подкралась осень. Мы шли к реке. Два раза он спросил, сколько времени, и я проклинал себя, что не оставил часы дома. На третий раз я понял, что он спрашивает у каждого третьего фонаря. Я снял часы с руки и сказал, что они остановились. Было половина десятого, и я, сделав вид, будто завожу их, перекрутил пружину. Когда я снова их надел, они показались мне тяжелей свинца, и я боялся, как бы он не заметил, что они перестали тикать.
— Вот бы и ему с нами пройтись, — сказал он. — В последний разок. Он вскочил бы, обрадовался, хотя никогда не ходил пешком, если был автобус или попутка.
— Сочувствую тебе, старик, — сказал я.
— Ладно, ты не обращай внимания, — сказал он. — Тут уж ничего не поделаешь, только и остается ходить… Видал когда-нибудь, как львы и тигры ходят по клетке? Вот и я так же. Как думаешь, оттуда, сверху, глядит кто-нибудь на нас или на него?
— Честно, Носарь, не знаю.
Он посмотрел на небо.
— Черт знает как далеко до этих звезд, — сказал он так спокойно, что я удивился. Я тогда не знал, что можно быть в лихорадке, а говорить медленно, твердым голосом. — Как думаешь, есть им конец?
— Никто этого не знает, — сказал я.
— Выходит, кто бы оттуда ни смотрел, все равно он ни черта не увидит, кроме двух точек, которые еле ползут, будто и не двигаются вовсе?
— Если между ним и нами нет еще живых существ, — сказал я, — мы, пожалуй, кажемся ему побольше точек…
— Вот то-то и оно — если, — сказал он. — Похоже, что там, за звездами, вообще ничего нет. Кто-то завел пружину, сделал свое дело и ушел. Как тот, кого назначили назавтра сделать это. — Он переменил разговор. — Я жалею о том, что сказал тогда, помнишь, на крытом рынке. Хотел бы я, чтоб это была неправда.
— Слушай, Носарь. Я тоже жалею. Но это была правда — то, что ты ей сказал.
— Все равно, — сказал он. — Не должен был я этого говорить.
Прогулка вышла лучше, чем я ожидал, честно сказать, где-то в глубине души мне было даже приятно. Мы дошли до бетонного мостика над рельсами, по которым проезжали вагонетки с углем. Он посмотрел на небо.
— Надоело идти по дороге, — сказал он. — Пойдем по шпалам?
Мы спустились к насыпи и, повернув на север, пошли по обе стороны от рельсов.
— А как та, другая? — спросил он вдруг.
Надеясь отвлечь его от мрачных мыслей, я рассказал про Стеллу. Когда я кончил, он свистнул, потер нос и усмехнулся.
— Да, брат, — сказал он, — для мечтателя тебе уж слишком часто везет.
На миг он вдруг стал прежним Носарем.
— Вот что, старик, послушай моего совета, — сказал он. — Ни с кем больше так не откровенничай.
— Это почему же? — спросил я.
— Рано или поздно какой-нибудь ловкач вроде меня в дураках тебя оставит, — сказал он. — Сделает из твоих чувств дерьмо собачье, уж это как пить дать. Больно ты доверчив!
Мы долго шли молча.
— А знаешь, я ведь наполовину испанец, — сказал он. — Я не стал бы говорить про это, не до того мне сейчас. Но никогда не знаешь, что тебя на плохую дорогу толкнет.
Спуск был длинный, и мы шли долго. Но по маяку на востоке я определил, что прошли мы всего миль пять-шесть. Одно место показалось мне похожим на высоту 60. Там была груда пустой породы, бульдозеры вгрызались в нее, убирая красный, тлеющий шлак, и все вокруг изрыли. Они выкопали целые кратеры, прорыли траншеи, нагромоздили хребты и горы с тупыми вершинами, а шлак все еще тлел. В темноте похоже было, будто глядишь в раскаленный горн, и ветер доносил запах тухлых яиц. А подальше была башенка — шахтный ствол, обнесенный кирпичной стенкой.