Мы здесь, потому что мы здесь,
Потому что здесь, потому что здесь.
Мы здесь, потому что мы здесь,
Потому что здесь, потому что здесь.
Не этого я ожидал. Два раза какие-то солдаты кричали мне: «Эй, браток, побереги нос, как бы тебе его не отстрелили!» Нет, я не этого ожидал. Шел Дождь, все двигались медленно, и зрелище было жалкое. Никто не знал, куда и зачем мы идем. Шли без винтовок, и было жутко, потому что там, впереди, сверкали вспышки и гремели выстрелы. Потом дорога перешла в неглубокую траншею, которая вилась и петляла, покуда мы совсем не запутались, и вот, наконец, мы вышли на линию фронта, но не знали этого: вокруг все было то же самое, только на одинаковом расстоянии друг от друга стояли дозорные. Сквозь мешки, покрывавшие блиндажи, мигали свечи, а с той стороны мертвечиной тянуло.
У хода сообщения было что-то вроде блиндажа, а на нем бумажка с надписью: «Глубокий колодец». Мы вошли внутрь, спустились футов на шестьдесят или семьдесят вниз, и там нас разместили. Совсем как в шахте, только угля нет — сплошь глина. Сухая она была твердой, как железо, а сырая становилась вязкой, как повидло. Мы там устроились, а потом спустились в главную штольню и, пройдя по ней, оказались прямо под немцем — это место называлось высота 60.
Там я и застрял вместе с остальными; двадцать тоннелей размером три на шесть футов; огромные насосы и трубы, посты подслушивания; тысячи людей жили, дышали и спали в глине, глина набивалась во все поры, в рот, в пах, в мозг. Тут же были устройства для разведывания, какие работы немец наверху ведет.
Немец-то, может, и знал, чего мы готовим, а может, не хотел верить в это. Раз мы отклонились в сторону. Доложили офицеру. Такой самоуверенный был малый, сказал, что мы под немецкими позициями и должны выше копать. Ясно было, что не миновать беды. Но офицер и слушать не хотел. И вот однажды глина обвалилась, получилось вроде бы окно, а совсем рядом сидели два немца и преспокойно курили.
Мы перебили их лопатами, как крыс. Это было нетрудно, потому что они сидели без касок. А потом вернулись назад и взорвали высоту, не дожидаясь приказа. Того самоуверенного офицера я больше никогда не видел. Тут уж мы немца опередили, а до этого немец обнаружил одну из наших шахт и взорвал ее, так что это должно было послужить им предупреждением. Я не думал, что мы способны на такую жестокость, хуже зверей. Я помог заложить миллион фунтов взрывчатки, но шнур поджег другой. Там было полно людей, и я не слышал своего голоса из-за грохота тысячи винтовок — наших винтовок. Все было разрушено. Люди в боевой готовности ждали на исходных позициях. Все нервничали, особенно когда выстрелы смолкли. Я с сержантом разговаривал, и вдруг он стал бледный как мел и указал мне на вершину холма. Оттуда пахло жареной ветчиной. У меня даже слюнки потекли. Запела птица, и сержант сказал, что это соловей над вражескими позициями, а внизу тысячи и тысячи немцев, четыре или пять дивизий; одни спят, другие бодрствуют; некоторые жарят ветчину, другие пишут письма или анекдоты рассказывают.
А им надо бы молиться.
Сержант сказал мне, что высота 60 и все, что впереди нас, на самом деле — скопище людей, мешков с песком, пулеметных гнезд, снайперских ячеек, блиндажей; и никакая сила в мире не могла взять эти укрепления; легче взять Гибралтар, сказал он, а уж ему-то это доподлинно известно, потому что он пробыл там полгода. Он не верил, что от нашей работы будет толк, но я-то знал, что может сделать один фунт черного пороху, и знал или воображал, будто знаю, что могут натворить миллионы фунтов этой взрывчатки. Но я ничего не сказал ему, не стал спорить. Теперь жалею об этом, потому что в тот день, когда это случилось, его первым убили наповал.
Было раннее утро, десять минут четвертого, и наши снова открыли огонь. Но не из всех винтовок, а только чтоб отвлечь немца.
Винтовки трещали. Потом смолкли. Что-то пострашнее началось и заставило их смолкнуть; девятнадцать столбов пламени взметнулись вверх, все выше, выше, выше, и земля заплясала. Грохот так бил в голову, что можно было сойти с ума. Я лежал ничком. А потом заверещали свистки. Это был самый грандиозный футбольный матч на свете. Через холм полилась серая людская река. Только сержант не двинулся с места. Мгновение он стоял, сжимая винтовку, и сперва я увидел, что на ней нет штыка. А потом я поглядел на его руку и увидел в ней дыру. Тогда я поглядел на его лицо, и там тоже было две дыры заместо глаз. Челюсть отвисла, как у мертвеца. Он и был мертвецом. Подхватив его винтовку, я пошел через холм. Хотя впереди меня бежало столько людей, вокруг было тихо. Потом послышались стоны: это были раненые и умирающие на том скате холма. Их было столько, что я шел по телам, и нога моя ни разу не коснулась земли. А земля все еще плясала. Я искал немцев, искал с кем драться, но вокруг только рыдали, или бродили, как лунатики, или сидели на земле, уткнув голову в колени, безоружные люди. Никто не хотел драться.
После этого меня решили отпустить домой, но я попросился в действующую часть. И мне позволили остаться. Я думал, может, меня убьют. Я-то уже убил, сколько мне было положено, а если убью еще одного или двух, так все равно никакой разницы это не составит. Зато, по справедливости, у них тоже должна быть возможность меня убить. Вот я и остался. А потом понял, что все равно мертв.
Как могла чужая жизнь стать моим сном?
Не знаю. После этого мы много разговаривали со старым Джорджем; не обязательно про высоту 60; но иногда случайно заговаривали и о ней. А тогда, в трубе, по которой барабанил дождь, глядя ему в лицо, я сам переживал эту историю. И потом одного его слова или даже выражения глаз было достаточно, чтобы перенести меня в 1917 год, во Фландрию. Может быть, из-за истории с Кэрразерс-Смитом, которая была у меня на совести, меня мучил этот кошмарный сон; было какое-то сходство между тем и другим. Я не могу объяснить какое.
Меня интересовало то, что Джордж сказал про смерть: «А потом я понял, что все равно мертв». Во сне я всегда слышал голос Джорджа, произносящего эти слова, и просыпался в холодном поту от мысли, что не только он, но и я, оба мы мертвы. Но он знал, что это такое, а я нет — в этом разница.
Как мог человек умереть вот так и все же жить? Для меня это была загадка, тем более что Джордж был самый живой человек среди нас. Все остальные пытались жить, а он просто жил легко, как птица. Быть может, это большое дело — считать себя мертвым.
V
1
Вы, наверно, помните, что вечером я договорился встретиться с Носарем. Я долго был безработным, и теперь мне хотелось подработать немного на железном ломе. Дома все было в норме; это значит — моя старуха, как обычно, ушла на работу. Если она и просила мне что передать, Жилец не сказал.
— Я ухожу.
— Счастливо.
Он даже не поднял головы от газеты. Я стал что-то насвистывать и вдруг почувствовал его руку на своем плече.
— Ты куда?
— На улицу.
— Дело твое — можешь не говорить, — сказал он. — Иди куда угодно и делай что угодно. Но на твоем месте я не возвращался бы слишком поздно — ты знаешь, она беспокоится, когда тебя долго нет.
— А вам из-за этого достается, — сказал я.
— Слушай, мальчик, что ты имеешь против меня?
— Ничего, до тех пор, покуда вы не встреваете между мной и моей старухой.
— Напрасно беспокоишься, — сказал он. — Если боишься, что у тебя будет новый отец, забудь про это и думать. Она могла бы давным-давно получить развод, но не хочет из-за тебя. Все думает, он вернется.
— Обязательно вернется.
— Ты сам себя обманываешь. Он сбежал через три месяца после свадьбы. И теперь уж его не дождешься.
— Что ж, поживем — увидим, — сказал я. — От этого никому вреда нет.