— Одно утешение — я все-таки не купила тебе рыбы с картошкой, — сказала она под конец.
— А у меня тоже есть утешение, — сказал он. — Вспоминать, как тебя за живое задело, когда я сказал про пузыри.
Но он и в самом деле скучал по котенку.
Как-то утром моя старуха застилала постель Жильца, а я завтракал. Она вышла, налила себе чаю, выключила радио и говорит:
— У нас мокрицы завелись.
— Мокрицы? — удивился я.
— Вот погляди сам. В комнате у Жильца.
Я поглядел. По всему ковру какие-то серебристые следы, но мокриц не видать.
— Наверно, разошлись по домам, — сказал я и снова включил радио.
— Я три месяца провозилась, чтоб от блох избавиться, — сказала она. — А теперь мокрицы… Да выключи ты приемник: тебе в школу пора.
— А тебе чем он мешает? — сказал я. — Мокриц не слышно?
Это продолжалось дня три — каждое утро оставались следы; моя старуха вытаскивала из комнаты кровать, закатывала ковер, выстукивала стены и тыкала шпилькой во все дырки. Но в один прекрасный день Гарри забыл запереть нижний ящик стола, и она нашла там картонную коробку со стружками, в которой дрыхли две здоровенные грязные улитки с красными полосами на раковинах.
— Вот чума! — крикнула она. — Артур, пойди сюда, полюбуйся!
Я пошел и полюбовался. Она хотела с ходу отправить улиток в плиту, но я уговорил ее сохранить их как вещественное доказательство — это был единственный способ их спасти.
Гарри и бровью не повел, когда я его предупредил. Он только хмыкнул и сказал:
— Ей же хуже, теперь стану самокрутки курить.
Я вылупил на него глаза.
— Сейчас я почти не курю, но ведь меня тут со свету сживают, да еще не кормят, этого никакие нервы не выдержат, — объяснил он.
Прибежала моя старуха и затопала ногами.
— Не потерплю, чтоб они мой лучший ковер пакостили! — крикнула она.
— Это мы уладим со временем, — сказал он решительно.
— Не со временем, а сию же минуту!
— Опять с моста в реку?
— С моста или откуда хочешь, но чтоб их духу здесь не было!
— Послушайте, мадам, — сказал Жилец. — Все несчастье в том, что вы никогда не дослушаете до конца. Я же сказал, что мы это уладим со временем.
— Каким это образом?
— Я приучаю их ползать гуськом.
— Господи, а я-то, идиотка, уши развесила! — крикнула она. — Ну, чего ты там еще ищешь?
— Мешок, — ответил он.
— Не валяй дурака. Можешь взять вот эту роскошную коробку из-под табака.
— Послушай, Пег, — сказал он. — Я привязался к этим двум улиткам. Позволь мне держать их на дворе. — Видя, что она только головой качает, он продолжал: — Я так одинок. За три фунта в неделю меня здесь кормят до отвала два раза в день и дают чистую постель. Но у меня нет друга. А эти улитки — мои друзья. Я думаю о них весь долгий рабочий день. Так приятно выпускать их каждое утро из коробки, кормить салатом, смотреть, как они ползут завтракать или просто гуляют — они ведь такие любознательные. Открывать коробку по вечерам, видеть, как их маленькие рожки высовываются и снова прячутся, будто крошечные перископы. Рожки они высовывают, когда узнают друга. Да, друга. Мы с ними подружились. Что тут плохого?
— Господи, почему потолок не обвалился мне на голову в тот день, когда я пустила тебя в дом! — сказала моя мать. — Сперва шелудивый котенок, теперь эти улитки… А в следующий раз ты, наверно, змей заведешь.
— Позволь мне оставить улиток, и я не заведу змей. Клянусь богом, провалиться мне на этом месте! Только не отнимай у меня друзей.
— Немедленно вышвырни этих друзей ко всем чертям! — сказала моя старуха. Губы у нее побелели, как молоко.
— Ладно, — сказал он. — Ты не женщина, Пег. И даже вполовину не женщина. У тебя каменное сердце.
Он ушел в свою комнату, которая, к слову сказать, когда-то была у нас гостиной, и вернулся с коробкой в руках.
— Что ты еще задумал?
— Не твое дело.
— Хозяином хочешь быть, — сказала она. — Над всем домом хозяином. И надо мной тоже.
— Замолчи, здесь мальчик.
— Сам замолчи! Ты меня совсем замучил своими глупостями и болтовней. А стоит мне уступить, и ты возьмешь свое. Вот тебе чего нужно.
— Разве я хоть раз оплошал? — спросил он. — Ну скажи сама.
— Это меня и беспокоит.
— Видела ли ты, чтоб я полез куда не надо или руки распускал?
— О нет. Никуда ты не входил и рукой не лез, да только вот эти глаза твои невинные…
— С ними сам черт не совпадает, — сказал Жилец и пошел к черному ходу. — С остальным я кое-как справляюсь. А уж на глаза, видно, шоры придется надеть, и тогда я со временем вовсе ослепну; это уж как пить дать. Язык мужчины еще может лгать, но глаза — никогда.
— Уйди ты от греха!
Она покраснела.
— Можно мне оставить улиток?
— Сказано тебе — вышвырни их вон. — И она снова сжала губы.
Тогда он уложил свой морской сундучок. Уходя, он пошатывался. Сундучок он нес на плече, а коробку с улитками подцепил за веревочку мизинцем. Я хотел ему помочь, но он не позволил.
— Это касается только меня и твоей матери, — объяснил он.
— Пускай уходит, — сказала моя старуха. — Не видишь разве, он просто играет на наших чувствах. Живо вернется, как только ему перестанут давать пиво в долг.
Но он не вернулся. Ни в тот день, ни на другой.
— И чего он добивается? — все бормотала она про себя. Я видел, что она расстроена. Но в то время мы шарили по чужим автомобилям, и домой я приходил поздно. Она меня поедом ела; знай она правду, мне бы совсем худо было. И без того она твердила все время:
— Дома ты только ночуешь, больше тебе ничего не нужно, а я для тебя просто прислуга.
Я сдерживался.
— Хочешь заставить меня сиднем здесь сидеть каждый вечер? — сказал я однажды. — Через несколько лет меня в армию заберут, может, придется драться с китайцами или с русскими, а может, я женюсь. Молодым только раз бываешь.
— Чего ж тебе надо, скажи на милость? — взвилась она. — Тебе охота шляться по ночам, а я сиди тут одна!
— Не надо было котенка выбрасывать, — сказал я.
— Молчал бы лучше!
— Я верно говорю. Оставила бы котенка, и дружок твой был бы при тебе.
Тут-то она и запустила в меня чайником. Пришлось ехать в поликлинику, и там мне наложили на щеку шесть скобок. Остался шрам. Оттого ребята в Старом городе и стали потом звать меня за глаза Красавчиком. Ну, она, конечно, плакала, раскаивалась. Упросила папашу Мышонка Хоула свезти меня в поликлинику на его старом таксомоторе и у двери дожидалась. И на ужин приготовила рубец. Она не переваривает рубец, запеченный в тесте, но на этот раз пришлось ей улыбаться и терпеть. А перед тем как ложиться спать, она сказала:
— Сходил бы ты завтра вечером к фабричным воротам. Только боже сохрани, чтоб он тебя увидел! Разузнай, где он теперь живет. Мне, конечно, наплевать, но не хотелось бы, чтоб он попал в лапы к этим тварям с Шэлли-стрит.
Шэлли-стрит — это улица дешевых меблирашек. Там в самых приличных домах квартирантам по утрам прислуживает мужчина; а где поплоше, и девчонки есть, по совместительству. Мою старуху смущало не грязное белье и всякая там шантрапа, а шлюхи. Я это сразу понял, когда она попросила меня выследить его. Она к нему всегда слабость питала. А тут дело пошло всерьез, и если раньше я, бывало, над этим посмеивался, то теперь мне было не до смеху. Я поглядел на нее. Она покраснела и говорит:
— Смотри же не забудь. Лучше всего пойди сразу после школы. Я дам тебе шесть пенсов на шоколадку.
На другое утро ей не пришлось напоминать про шесть пенсов. Она выдала их без звука, и я окончательно убедился, что она к нему привязана. Мне хотелось ее ударить. И чего я ревновал? Она уже давным-давно даже не целовала меня. И не в том дело, что я расчувствовался. У меня действительно, кроме нее, никого на свете не было, а если у нее что и бывало в прошлом, она никогда про это не говорила. У нее тоже, кроме меня, никого не было. Я так думаю, отсюда и ревность. Двое против всего мира — это в самый раз, а трое — как-то смешно или вовсе ни в дугу. Правда, иногда это выходит само собой, и в этом мне потом пришлось убедиться.