Джеймс выглядел таким сонным в то утро, что я решила отложить ежедневный туалет и дать ему подремать. В середине утра я дала ему болеутоляющие и засуетилась по комнате, болтая о каких-то глупостях, о кошке Маннелли, которая вытаскивала овощи, что ли. Я стала это делать, только когда Джеймс заболел. Я сделалась болтливой, извергала целые потоки бессмысленной болтовни, чтобы заполнить пустоту, образовавшуюся от его слабости и молчания. Иногда Джеймс поднимал руку, чтобы показать, что я его утомила. Но я могу сказать, что в тот день ему доставляло удовольствие слушать меня. Не мои слова, конечно, а просто звук моего голоса.
На обед я сделала картофельное пюре с беконом и капустой. Джеймс теперь ел очень мало, но я решительно готовила ему диетическую пищу. Каждый день я готовила ему хорошую еду и беспокоилась и ныла, когда он не ел. Я не сдавалась.
В этот вторник я сдалась. Он попросил на обед теплого молока с хлебом. Он, как ребенок, сказал только:
— Мякишей.
Пока я его кормила, я продолжала болтать. Моя глупая словесная ерунда уравновешивала его физическую немощь, отвлекала от унизительных салфеток, и ложек, и жидкой пищи, поэтому я неосознанно сплетничала.
— И вот я говорю Мэри: «Начни заново, и на этот раз с подробностями. Расскажи мне, что он тебе сказал, а потом, что ты ему ответила…»
Я вытерла Джеймсу рот, и тогда он поднял руку и взял меня за запястье.
Я подняла глаза к потолку, чтобы показать ему, что понимаю его. Он просил меня остановиться, пока не сошел с ума, и я замолчала, не договорив.
Джеймс покачал головой и попытался сжать мое запястье сильнее, у него не получилось, и его рука скользнула по моей, но он ее не выпустил. Он хотел что-то сказать, но, казалось, не мог.
— Что? — спросила я и начала перечислять по списку. — Яблочного желе? Чаю? Газету? Хочешь, чтобы я почитала тебе газету? Включить телевизор?
Джеймс отрицательно покачал головой, будто не мог говорить, но его лицо было подвижным, и я видела, что в нем была энергия. Я рассердилась.
— Говори, старый дурак. Скажи мне, чего ты хочешь.
Джеймс откинулся на подушку, закрыл глаза и заговорил. Это был едва слышный шепот, но я ясно его слышала.
— Скажи, что любишь меня.
Я была ошарашена.
Джеймс разрушил то понимание, что существовало между нами на протяжении пятидесяти лет, — наш молчаливый договор. Он был моим мужем, но мое сердце всегда принадлежало другому мужчине. Джеймс это знал. В ту ночь, когда умерла его мать, Джеймс сказал мне, что любит меня. Я так ничего ему и не ответила. С того дня он понимал, что, если уж я не сказала этих слов, чтобы утешить его, я уже никогда не скажу ему их.
Сейчас он умирал, и это было больше похоже на манипулирование, чем на просьбу.
Глаза Джеймса по-прежнему были закрыты, когда он снова повторил свою просьбу: еще тише, как будто самому себе. Повторил вопреки скромности, вопреки надежде, вопреки моей молчаливости:
— Скажи, что любишь меня, моя единственная Бернардина.
Я знала, что он ждет. Из всего, что я когда-либо делала для Джеймса, это было единственным, чего он хотел. Возможно, потому, что он знал, что это было единственным, чего он никогда не получит.
Зазвонил будильник возле кровати, а это означало, что ему пора было принимать лекарства. Мы оба замялись, но перед тем, как я встала, чтобы занять себя, у меня было такое чувство, что мне стоит на мгновение задержаться, чувство, которое шло будто бы и не от меня, будто бы кто-то удерживал меня на стуле.
Я смотрела на этого человека, которого знала всю свою жизнь. Человека, которого я не любила, с которым я прожила дольше, чем со своей матерью, отцом, с ребенком. Человека, который был мне чужим, когда я выходила за него, и который, тем не менее, стал моим самым лучшим другом. Человека, от которого я старалась отгородиться, но который все же знал меня лучше, чем кто бы то ни был.
Я не пошла за его таблетками, вместо этого я осталась сидеть и впервые заметила, насколько он хрупок и истощен. Казалось, что Джеймса уже нет в комнате. В нем не осталось ничего от крепкого, элегантного школьного учителя, солдата, отца, мужа. Все, что осталось, было едва дышащей тенью души, просящей любви. Не спрашивающей, любила ли я его или любила ли я его когда-либо, а просто желающей, чтобы я сказала слова: «Я люблю тебя».
Хотя бы один раз. Этого одного раза было бы достаточно, чтобы освободить его.
В тот момент то, что всю жизнь казалось мне невозможным, вдруг показалось простым. Мне не обязательно было любить Джеймса, чтобы сказать ему, что я его люблю. Мне просто нужно было произнести: «Я тебя люблю».
Джеймс ненадолго закрыл глаза, и его губы в последний раз произнесли мое имя.
В тот момент, когда его не стало, на меня снизошло озарение.
В тот момент, когда я впервые сказала своему мужу, что люблю его, я осознала, что это было правдой.
Я целый час его обнимала и повторяла: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя» — снова и снова в пространство нашей опустевшей комнаты. Я представляла, как душа Джеймса в потоке моих слов уносится в окно и дальше на Небеса. Сколько нужно слов, чтобы донести душу до Небес? Сколько «я люблю тебя»?
Мне должно было казаться, что я говорю это слишком поздно. Но это было не так, и это было моим самым великим откровением.
Джеймс был любовью моей жизни.
Не той, которой я желала, не той, о которой мечтала, но мечты и желания не живут в реальном мире.
Джеймс был моей жизнью. Моей реальностью.
Любовь может жить в твоем сознании и в твоем сердце, и она может быть тем, чем ты захочешь. Моя любовь к Майклу Таффи за исключением того первого славного лета была фантазией. То, что я делила с Джеймсом, действительно принадлежало мне. Любовь, которая живет в мире и требует жертв, компромиссов, взаимности, терпения — осязаемая, суровая, нежная любовь — она реальна. Это та любовь, к которой ты можешь прикоснуться, и она может успокоить тебя, поддержать и защитить: любовь, чей запах и вкус кажутся знакомыми, пусть и не всегда сладкими. Любовь, которая не больше того, чем со временем могут стать кожа и дыхание, необходимая, как вода.
Наследство, которое мне оставил Джеймс, было его доверием. Он никогда не обвинял меня в том, что я была плохой женой, любовницей или матерью, хотя я не состоялась ни в одной из этих ролей. Он верил в мою любовь к нему, хотя за всю нашу совместную жизнь мы ни разу об этом не говорили. В моем чувстве долга по отношению к нему Джеймс видел любовь, и, хотя мне никогда не хватало смелости признать это, он был прав. Я смотрю на охотничью сумку, на которой я вышила его инициалы; на подголовник, что я смастерила для его кресла и на котором остался отпечаток его спящей головы, — и я думаю, что каждая вещь, которую я для него сделала, каждая сдобная лепешка, что я испекла, каждая корка, которую я срезала, каждый лист латука, что я вырастила, содержал, возможно, частичку любви. Но и этого было довольно.
Джеймс помнил каждый мой жест, так что в конце своей жизни я знала: он чувствовал себя любимым.
Ему просто было нужно, чтобы я сказала это перед тем, как его не станет. Хотя я верю, что он знал: мне тоже нужно было это сказать вслух.
Джеймс был любовью моей жизни, потому что я разделила с ним мою жизнь. Совершенно мистическим образом.
Мой муж был моим хлебом и маслом, моей пищей, а Майкл? Ну, он был только джемом.
Так в конце концов, вопреки самой себе, я полюбила своего мужа. Неохотно и не полностью.
Но что в жизни вообще может быть абсолютным?
Только смерть.
10. Согласие
Можно заключить соглашение с любовью, но невозможно по-настоящему любить без согласия
Ирландское жаркое
Это рецепт не моей бабушки, а моей собственный. Потому что иногда, независимо от того, какое удовольствие ты испытываешь от чужой работы, ты не можешь найти замену рецепту, который создала сама.