У Ниам были густые черные волосы, как и у меня, и такие кудрявые, как у тринадцатилетней девочки. Кости у нее были тонкие и изящные, как у Джеймса, но у нее были огромные синие глаза. В них настолько отражались ее невинность, страх, неомраченный восторг, что мне часто было тяжело в них смотреть.
Ниам была артистичной, неряшливой, эмоциональной и экспрессивной. Она была красива, но не интересовалась своей внешностью, ее отпугивало, когда люди восхищались ею, — эту скромность Ниам унаследовала от отца. Она смеялась с непосредственностью, и ее тело всегда излучало открытость и дружелюбие. Голос у нее был громким и сердечным, а в ее открытой страстности проявлялось то, как я чувствовала себя всю жизнь, но никогда не умела это выразить.
Иногда Ниам была настолько совершенна, что я с трудом могла поверить в то, что она была моей частью, и мое сердце сжималось от страха, что кто-то может забрать ее у меня и обидеть.
В другие моменты, когда Ниам была упрямой и злобной, она настолько напоминала мне саму себя, что мне приходилось бороться с собой, чтобы не ударить ее.
В каком-то уголке своего сознания я завидовала ее радости, но мое сердце всецело принадлежало ей. За те три года, что она провела в университете, я вся извелась. Мне казалось неестественным, что я не знаю, где она находится и что делает каждую минуту дня и ночи. Я помню, как однажды вечером терла картошку для оладьев боксти и настолько испугалась, когда задумалась о том, что с моей дочкой могла случиться какая-то беда, что стерла себе большой палец. Ниам позвонила позже тем вечером, и ее отец упомянул в разговоре с ней, что со мной случилось.
— Нужно быть осторожнее, мама, — отчитала она меня. Я хотела ей сказать, как я за нее волновалась, спросить, что именно она делала весь день и с кем встречалась. Но я не осмелилась. Я понимала, что мой инстинкт преследования лишь заставлял ее сторониться меня.
Поэтому я ждала, когда Ниам сама расскажет мне о деталях своей жизни. Я жадно ловила каждое новое событие и запоминала его, чтобы выстроить в своем сознании образ ее жизни. Образ, который помог бы мне почувствовать, что она в безопасности, помог мне почувствовать себя более причастной к ее жизни. За те годы, что Ниам провела в Дублине, я научилась притворяться, будто считаю ее самостоятельной и взрослой. Я давала Ниам ее независимость, но только на словах. Я никогда не верила, что она сможет жить без меня. Реальность помогла мне понять, что она — взрослая женщина с сильным молодым телом и такой же волей. Но если восприятие человека можно считать правдивым, то Ниам по-прежнему была ребенком, льнущим к моей груди, защищенным теплым шатром моих объятий.
Годы спустя я была вознаграждена дружбой своей дочери за то, что притворялась безразличной.
Ниам получила место учительницы английского языка в школе в Голуэе. Каждые выходные по своему желанию она приезжала домой, и это было лучшее время, которое мы провели вместе. Она стала лучшим другом, который когда-либо был у меня, она рассказывала мне о своей жизни практически все, но, конечно, избегала вещей, которые могли смутить меня или расстроить.
Смотреть, как Ниам превращается в зрелую женщину, было для меня еще большим удовольствием, чем наблюдать за тем, как она растет. Скорость, с которой ребенок вырастает, тревожит; ты сожалеешь о каждой проходящей стадии, не успевая ею насладиться. Но за время с семнадцати до двадцати пяти лет Ниам превратилась из упрямой девчонки, за которую я волновалась каждый день, в теплого, доверенного друга.
Мы снова полюбили друг друга. Она начала рисовать, и я была поражена ее работами. Мне нравились эти яркие мазки, ничего определенного не обозначавшие, и я сказала ей об этом. Ниам начала приводить домой друзей. Солнечных, интересных молодых людей, которые восхищались моей готовкой и проявляли интерес к моему мнению. Один был англичанином с волосами до плеч, изучавшим право, он рассказал, что его состоятельная мать за всю свою жизнь ни разу не приготовила ему обед. Была бледная испуганная девушка из Дублина, у которой был ангельский голос, и каждый вечер после ужина она развлекала нас своим пением. Мы с Джеймсом привечали друзей Ниам как родных детей, потому что они связывали нас с дочерью. Ниам была в восторге от того, что нам нравятся ее друзья, но в еще большем восторге, я думаю, она была от того, что мы им нравились.
То, что Ниам считала меня достойной своей дружбы, могла с гордостью представить меня своим друзьям и оценила дом, который я для нее создала, кружило мне голову. Наши чувства из любви матери к дочери превратились во взаимное уважение. Это не шло ни в какое сравнение с тем, что я испытывала к своей матери. Казалось просто чудом, что мы с Ниам нравимся друг другу и любим друг друга. Джеймс расчистил один из наших старых коровников и проделал в крыше окно, чтобы у Ниам был студия, где она могла рисовать, и каждые выходные на протяжении полугода она рисовала там, а потом сообщила, что уезжает в Нью-Йорк.
Я была убита этой новостью, и я плохо отреагировала. Но в то же время я знала, что должна отпустить дочь.
Незадолго до отъезда Ниам арендовала в Еннискроне трейлер, и мы втроем уехали на неделю, чтобы попрощаться. В безветренный день я сидела на песке и смотрела, как Джеймс и Ниам бредут по пляжу, держась за руки, как любовники. Она подговорила его снять ботинки и закатать брюки. Когда я смотрела на то, как они перепрыгивают через легкое кружево маленьких волн, я почувствовала, как у меня сердце разрывается оттого, что эта Глава наших жизней скоро будет закрыта. Мы, трое, были состоявшейся семьей. Я надеялась, что наша семья разрастется, если Ниам выйдет замуж, но мы все равно будем вместе, как сейчас. Сейчас, на закате жизни, казалось невероятным и несправедливым то, что мы снова разлучаемся.
В течение всего серого, туманного дня дул легкий бриз, шепот моря достигал моего слуха, и я чувствовала себя опустошенной. Я снова посмотрела на Атлантический океан в поисках тени с другого берега. Но передо мной простирался только плоский серый шелк, и небо, небо, небо. Край мира. Возможно, это было правдой, и не было никакой Америки, и Ниам никогда не вернется. Возможно, Майкл упал за край мира. Конец света.
Позже вечером мы с Ниам готовили оладьи боксти, и она аккуратно соскребла с моих пальцев картофельную массу, когда увидела, что я дотираю картофель без остатка.
У нас было всего несколько дней, а мне хотелось сказать ей так много. Что в начале своей жизни она была для меня всем, а потом стала значить еще больше. Что каждую неделю я буду скучать по ней; что я хотела бы присматриваться к ней внимательнее и выслушивать ее более чутко; что я сожалею о тех временах, когда ругала ее, не проявляла своей любви к ней открыто, хотя очень сильно ее любила.
— Я просто еду в Америку, мам.
Ниам взяла меня за руку и держала, пока я ее не отпустила, а потом она обняла меня — она была выше и стройнее, чем я была тогда или вообще когда-либо, и я заплакала. Обняв меня своими длинными руками, Ниам просила меня не бояться, говорила, что Америка совсем рядом и что мы всегда будем друзьями. Я вытерла глаза кухонным полотенцем и почувствовала, что веду себя, как старуха.
— Спасибо, мам, — сказала она.
— За что? — спросила я.
— За то, что не просишь меня остаться.
Ниам уехала утром. Она настояла, чтобы мы не ехали в аэропорт провожать ее, а попрощались, как обычно. Как будто мы снова скоро увидимся. Когда я смотрела ей вслед, на то, как она шла своей сильной уверенной походкой с сумкой, перекинутой через плечо, я снова разозлилась оттого, что она уезжает. Остаток дня я была раздражена. Джеймс пошел поплавать и притащил мокрую одежду в машину. Потом он поставил грязные резиновые сапоги на чистый пол. Когда я готовила ужин, он решил, что хочет выпить, и я пошла за ним, когда он подошел к холодильнику. У меня в руке был нож для овощей, и по чистой случайности я порезала ему плечо.