Литмир - Электронная Библиотека

—Напрасно вы так говорите о нем. Лефер очень хороший парень.

—А этого никто и не отрицает.

На одном из выступов сложенных нами камней ле­жал целый набор туалетных принадлежностей: мыло, одежная щетка, расческа и даже катушка ниток. Все это, в чем нетрудно было убедиться, принадлежало Леферу. Маринка в последний раз отряхнула руками свое платье, еще раз посмотрела в карманное зеркальце, тоже принадлежавшее Леферу, и спросила:

—Ну и что будем делать? Маму вызывать?

—Маму на этот раз беспокоить не будем. Лучше я проведу вас домой.

—Что, вы так и отпускаете меня?— не поверила Маринка.

—Не зачислять же вас на матросское довольствие.

Тогда пошли. Спасибо, Лефер. До свидания, мальчики.

Вначале мы шли молча. Лишь на крутых склонах горы Маринка, чтобы не упасть, хватала меня за руку и тотчас же отпускала. Поспешность, с которой она отпускала рукав моей блузы, как только склоны становились более пологими, подчеркивала, что первой идти на примирение Маринка не собирается. По вопросам, которые она задавала Леферу, нетрудно было догадаться, что ей кое-что уже известно. И если Маринка об этом пока не говорит, то этому мешает только ее самолюбие. Знает ли она, кто меня оклеветал? Знает. Скорее, знает точно. И рассказал ей об этом не кто другой, как Лида. А расспрашивала Маринка Лефера лишь для того, чтобы еще раз убедиться в своей правоте. Теперь можно понять состояние, в котором она находилась во время моего последнего визита к Хрусталевым. Да и не только она, но и Анна Алексеевна. Глядя на меня через окно, мать, наверное, думала: «Как же можно было ошибиться в этом человеке?» Клеветник поступил как нельзя более подло. И какое наказание он понес за это? Никакого. Да и как можно было привлечь его к ответственности? Предположим, попытались бы выяснить обстоятельства дела. С чего бы начали? Ясно, что с вопросов. И первый из таких вопросов был бы следующий: «Товарищ Нагорный, угощали ли вас Хрусталевы обедом?»— «Да, угощали».— «Совершали ли вы с Маринкой прогулки в уединенные места?» — «Совершали». После таких вопросов и ответов, в общем-то ничего осудительного в себе не содержащих, Маринка убежала бы, куда глаза глядят. И выходит, что такое расследование само по себе могло бы причинить пострадавшим не меньшую душевную травму, чем клевета. Сам же клеветник оказался бы в числе торжествующих. Расспрашивать сейчас об этом Маринку не следует. Внутренний мир человека боится сквозняков. Приоткроешь его, и он начинает остужаться. Не следует еще и потому, что чувства молодых людей похожи на неокрепших детенышей диких животных. После прикосновения к ним чужих рук мать иногда бросает их и крошечные живые существа погибают. Ведь было же время, когда Маринка, казалось, не только начала проникаться ко мне доверием, но и радовалась моему приходу. Но стоило какому-то недобросовестному человеку попытаться влезть в ее душу, как она, как мимоза, тут же закрылась, даже для меня. Не выдержала все-таки Маринка, спросила:

—Ты все еще сердишься на меня?

—Если кто-нибудь из нас и сердился, то, по-моему, не я, а ты. Кто-то кого-то даже в предатели зачислил. И вот это клеймо приходится теперь носить как каинову печать.

—Не будь такой букой. Ну хочешь я поцелую тебя?

Я остолбенел. Можно было допустить все, что угодно, но только не готовность Маринки искупить свою вину поцелуем. Хмельная волна захлестнула меня. Сколько же дней прошло с того памятного вечера, когда она сказала: «Не приходи ко мне целую неделю. Я разберусь и, может, сама тебя позову». Прошла не одна, а целых семь долгих недель.

—Значит, разобралась все-таки?

Маринка не сказала, а ответила утвердительным кивком головы.

—Тогда целуй, как обещала.

—Видишь ли, Коля, ты высокий, и мне не дотянуться до тебя. Стань, пожалуйста, передо мною на колени.

Надо же было придумать такое! Сколько стоило ей душевных сил покорить свою девичью гордость, решиться на искупление своей вины поцелуем. И придумала, вышла из положения, поднялась надо мною еще выше. Ну что мне оставалось делать? Я стал перед ней на колени.

—Может, мне еще и лечь у твоих ног?

—Нет, не надо,— Маринка обвила руками мою шею и, целуя, говорила по слогам.— Навязался ты на мою голову. Сколько я наплакалась из-за тебя. А все этот ваш противный Демидченко. Пришел к нам домой и давай рассказывать маме: что было и чего не было. Теперь признавайся, говорил ты все это?

—И ты поверила? Ты  помнишь, когда я говорил тебе: «Да знаешь ли ты, что в одну трудную минуту я готов был на все, лишь бы не лишиться веры в человека, твоей веры?»

—Я, может, и не поверила бы, если бы не упоминание о некоторых правдоподобных мелочах. Но теперь хватит об этом. Скажи мне лучше, любишь ли ты свою Маринку так же, как прежде?

Я уже приготовился было ответить, что люблю больше жизни, даже рот приоткрыл, как Маринка закрыла его своей рукой и прижалась к ней щекой. В эту минуту мне показалось, что над моими глазами сомкнулись не волосы Маринки, а подрумянившиеся стебли гречихи. Солнце еще не высоко, и его косые лучи пронизывают раскинувшееся вокруг меня стеблистое море, делают его похожим на радугу: красная полоска— у самой земли, чуть повыше— розоватая линия, еще выше— светлая изумрудная зелень листьев, а на самой вершине— кучевые облака белых соцветий. Чуть подует ветерок— и заколышется это море, переливаясь всеми цветами радуги. Я делаю большие вдохи, хочу вобрать в себя дурманяще сладкий запах нектара. Но разве можно выпить безбрежный океан? Закрываю глаза и слушаю. Тишина. Слабые порывы ветра доносят жужжание пчел. Но это не пчелы жужжат, а шумит морской прибой. И солнце просвечивает не подрумянившиеся стебли гречихи, а густые волосы Маринки. И запах ощущаю не цветочного нектара, а лаванды, отваром которой смачивает свои волосы Маринка.

—Почему же ты не даешь мне ответить на твой вопрос?— спрашиваю Маринку.

—Зачем? Язык болтлив.

—А чему же тогда верить?

—Глазам. Словами говорит разум, взглядом— сердце. Разум, как ты убедился, бывает подчинен и злой воле, и поэтому ему не всегда можно верить. Сердце же лгать не умеет. Оно или любит, или ненавидит, или то и другое. Когда сердце молчит— взгляд равнодушный.

Меня поразила мысль Маринки. Сколько раз я наблюдал за Демидченко. Бывало, либо промолчит, либо скажет что-нибудь мало значащее. А по глазам видел, что ненавидит меня люто. Чувствовал это, а вот такая мысль в голову не приходила. Поразило меня в словах Маринки и другое. Оказывается, можно одновременно и любить, и ненавидеть. Я, кажется, даже содрогнулся, когда осознал значение этих слов.

—Ну а что говорят тебе мои глаза?

—Что любишь. Вижу, любишь свою Маринку. Хотя что-то в них не так. Лучатся, лучатся, а потом вдруг проплывет в них искристая льдинка. Что это, Коля? Неужели ты меня еще и ненавидишь?

—Цыганка— вот ты кто.

—А может, я действительно цыганка и есть.

—Теперь уже все равно. Пошли, обо всем скажем Анне Алексеевне.

—А мама уже знает. Когда она увидела, что я плачу, сразу же догадалась.

Мы уже шли через виноградник. Как он изменился за это время! Листья стали широкими, узорчатыми. Между ними и стеблями вились шершавые завитки. Они извивались, искали для себя опору и, если находили, обхватывали ее, вонзались тончайшими иглистыми выступами. Отвести завитки не просто: они рвутся, но опоры не отпускают. А вот и пятый ряд. Сколько же мы не виделись с моим зеленым другом? Столько же, сколько и с Маринкой. Как он вытянулся. Перерос свою молодую хозяйку и стал почти вровень со мною.

Анна Алексеевна была дома. Встретила меня хотя и радушно, но как-то настороженно. Мало расспрашивала, больше смотрела и слушала. Наверное, жизненный опыт подсказывал ей, что жертвой подлости и хитроумных замыслов чаще бывает наивность. Но не только она. В сети коварства часто попадает и подозрительность. Как заблуждаются умные, но подозрительные люди. Их так же легко обмануть, как и легковерных. Я заметил на лице Анны Алексеевны тень озабоченности. Причиной ее могли быть какие-нибудь служебные неурядицы или переживания, связанные с моим вторжением в жизнь Маринки, а может быть, и то, и другое. Да нет же, при чем тут я? Конечно, Анна Алексеевна, как всякая мать, беспокоилась о своей дочери, но это беспокойство было вызвано не мною, а совсем другим — какой-то еще до конца не осознанной тревогой. Нечто похожее бывает в состоянии многих животных накануне землетрясения. Еще нет ощутимых признаков его, а животные начинают беспокоиться, метаться, издавать звуки тревоги и страха перед надвигающейся бедой.

45
{"b":"234847","o":1}