—После того, как вы дали мне три наряда вне очереди, я сказал: «Теперь, Сеня, держись. От дружков пощады не жди».
Я рванулся к Звягинцеву, но потом все-таки опомнился, остановился буквально перед его лицом:
—Неужели тебе, подонок, мало одной зуботычины? Семен не отступился. Он отлично понимал, что формальное преимущество на его стороне.
—Вот, пожалуйста. Меня, значит, можно избивать, оскорблять, угрожать. А с него все это как с гуся вода. А все почему? Командир защищает своего дружка. Ну ничего, посмотрим. Это вам так, даром, не пройдет. Я сейчас иду в санчасть. Пусть мне окажут медицинскую помощь. А потом— к военному прокурору.
Все-таки подлости у Звягинцева оказалось больше, чем я думал. Знает же, стервец, что о дружбе между мною и Демидченко не может быть и речи. Это для всех стало ясно, особенно в последнее время. И все-таки говорит о командире как о моем дружке. Расчет простой: насолить обоим, Демидченко— за три наряда вне очереди, мне— за зуботычину. Вася на слова Звягинцева о дружбе не реагирует, его это, по-видимому, вполне устраивает. При случае он может козырнуть: «Глядите, какой я справедливый человек. Заработал— получай, даже если ты мой друг». Удобная позиция.
—Вычистите карабин, а потом можете идти в санчасть,— сказал Демидченко.
—Значит, человек для вас ничто?— снова начал входить в свою роль Звягинцев.— Пусть гниет, лишь бы железо было в порядке. Ничего. Это мы тоже укажем, где следует.
—Только не пугайте.
—А зачем мне пугать? Я просто выложу еще кое-какие фактики, чтоб, значит, меньше измывались над честным человеком, и все.
—Это ж какие фактики?
—Тебе, командир, очень хочется знать?
—Умные люди говорят, что знания— это сила.
Звягинцев долго смотрел на своего командира, словно решал, стоит или не стоит продолжать начатый разговор. По злобно-насмешливому взгляду Семена нетрудно было догадаться, что он что-то знает, но говорить пока не решается. И может быть, он так и промолчал бы, если бы Демидченко не спросил:
—Что, кишка тонка? На арапа берешь?— перешел Демидченко на «ты».
—Эх, командир, не хотел я говорить, да раз ты человеческого языка не понимаешь— тут уж пеняй на себя.
—Выкладывай.
—Ты дружку своему три наряда дал?
—Заработал— вот и дал.
—А кто приказал снять с батарей изоляционную ленту?
Я посмотрел на Музыченко. Его голова опускалась все ниже и ниже, глаза же продолжали упрямо смотреть из-под нависших бровей на Демидченко. У Петра взгляд выражал чувство негодования на человеческую подлость. Лев Яковлевич, стоявший рядом, хотел было что-то сказать, да так и застыл с приоткрытым ртом. В этот момент Танчук казался еще совсем подростком, который чутко реагирует на малейшую несправедливость.
—Вы, краснофлотец Звягинцев,— опомнился после некоторого замешательства Демидченко,— не перекладывайте с больной головы на здоровую. Я действительно просил вас поискать ленту, но снимать ее с батарей не разрешал.
Сейчас уже не имело значения, кто, кому и что сказал в тот злополучный день. Не имел большого значения и факт наложения на меня дисциплинарного взыскания, хотя, конечно, обидно за поступок человека, которому я так много помогал. Демидченко можно было бы понять и даже простить, если бы он не знал о причине выхода из строя электрических батарей. Но, выясняется, знал и действовал преднамеренно, преследуя все ту же, теперь уже понятную для меня цель. Что могло быть причиной такой ненависти ко мне? Не скажет. И все-таки надежда, что все это— следствие какого-то недоразумения, не оставляет меня, все еще теплится. Правда, она как пепел от только что сгоревшего костра. Он еще не остыл, но уже и не греет, не отгоняет от себя сгущающихся вокруг сумерек.
Долго молчал Звягинцев, потом все же сказал:
—А кто спросил меня, когда была снята лента: «А не замкнет?»
—Ну и гнида же ты, Сеня,— только и смог ответить Демидченко.— Умойся. Приведи в порядок свою робу.
—Не, мне нечего смывать, я человек чистый. А вот свои пятна вы будете смывать слезами.
—Ну и гад же ты, Сымон,— не выдержал даже спокойный Михась.
—Ничего. Я знаю, что все вы заодно. Еще посмотрим. Правда, она свое возьмет.
—Не трогай, пусть катится ко всем чертям,— сказал Демидченко.
—Да он же будет позорить не только себя, но и честь военного мундира,— не выдержал я.— Заставьте его привести себя в порядок.
—Хотите, чтоб все было шито-крыто, чтоб никаких доказательств? Нет, этого приказывать вы мне не имеете права. А в рапорте мы и это укажем, как, значит, заставляли убирать вещественные доказательства.
—Да пусть катится.
Видно было, что командир спасовал. Звягинцев своими рассуждениями, пропитанными наглым шантажом, взял верх. Состояние беспомощности Демидченко, казалось, почувствовали все, и в первую очередь— сам Звягинцев. Он, используя состояние замешательства, сказал:
—Ну я пошел в санчасть. Если спросят, скажу, что вы разрешили.
Вот же бестия. Вынудил командира согласиться с тем, что ему нужна неотложная медицинская помощь, и тут же добился еще и формального разрешения на увольнение. Когда Звягинцев ушел, Демидченко в раздумье сказал:
—Натворили мы делов. Теперь начнут разбираться: кто да что да почему. А все из-за вас, Нагорный, из-за вашего дурного характера. Ну, подумаешь, сказал что-то. Ну и что? Знали же, что Звягинцев— пакостник. Нечего с ним связываться. Лучше обойти стороной. Видать, не зря я не хотел брать вас на пост. Просил даже главного старшину.
Проговорился-таки. Правду, значит, сказал Веденеев. Но какая причина? Теперь-то он может объяснять это моим дурным характером. Но я-то знаю, что это не так, что дело не в моем характере, а в чем-то другом. Но правды Вася не скажет. Демидченко, словно прочитал мои мысли, приказал:
—Заварили кашу, чистите теперь карабин Звягинцева.
—А может, подождем его возвращения? Должен же он понять, что забота о чистоте личного оружия— это его воинский долг.
—Еще неизвестно, когда он вернется. Оставлять же карабин, чтоб его ржавчина портила, нельзя.
Делать было нечего. Я взял карабин Звягинцева и принялся за чистку. Сколько я не протирал канал ствола— на его стенке в одном месте так и не удалось устранить извилистого пятна. По всем признакам, образовалась раковина. Я доложил об этом командиру.
—Не можете даже этого сделать,— пробормотал Демидченко, отбирая у меня карабин и пробуя устранить пятно в канале ствола.
—Стереть раковину никто не может,— огрызнулся я.— Это уже до конца службы.
—Если вашей, так это недолго,— язвительно заметил командир.— Вот через пару деньков загремите в военный трибунал— вот и вся служба.
В памяти почему-то всплыли слова Танчука: «Потом, как говорит уважаемый нами Музыченко, побачымо». Хотелось и мне сказать Демидченко: «Побачымо». Да зачем? А что если и в самом деле ему удастся отдать мепя под суд? Я вспомнил Маринку. Что же будет с ней? Я же потеряю ее навсегда. И тут взял меня такой страх, так, наверное, изменилось мое лицо, что даже командир заметил.
—Что, поджилки затряслись?
Не понимает он, что я боюсь не суда, не о себе думаю, а о Маринке. Она же потеряет веру в человека. А это самое страшное для меня. Сказать ему об этом? Нет, не поймет. А если и сможет понять, то не захочет. Да еще и наплюет тебе в душу. Нет, уж лучше переносить все это самому. Плохо, что я не смогу рассказать всего этого самой Маринке. Демидченко строго-настрого приказал Лученку не отпускать меня с поста в его отсутствие ни по каким делам.
Настроение в этот день было испорчено окончательно. Обед прошел в атмосфере подавленности. Никто ни о чем не говорил, каждый был занят своими мыслями.
Под вечер вернулся Звягинцев. Никаких следов крови ни на лице, ни на блузе не было. Лишь на верхней губе справа был наклеен небольшой кусочек белого пластыря. Не прошло после этого и четверти часа, как к нам пожаловали командир взвода и политрук Есюков. Командир отделения подал команду «Смирно!» и доложил политруку о состоянии нашего поста.