Махат упорствовал:
— Не старайся! Я не кающаяся Магдалина, а он не Христос. Никакого покаяния не будет.
Калаш все стоял возле Махата.
— Здена, послушайся меня! Пара слов — и опять все будет хорошо!
На рубашке у Махата проступило пятно пота. Калаш отошел.
— Черт побери, — говорил Цельпер Благе, — хоть бы на один день так безумно влюбиться, как Здена. Я завидую ему.
Махат тяжело дышал. Цельнер шептал Благе:
— Тебе не кажется, парень, что рядом с Махатом чувствуешь себя каким-то пустым? Ведь на фронте, собственно говоря, не живешь. Откладываешь жизнь до дома. А он? Он всего себя отдает — просто страшно, вплоть до самоуничтожения. Он несчастен — но, я тебе скажу, он и счастлив, счастлив, как никто из нас…
19
Махату уже не принадлежал даже этот соломенный тюфяк, этот тесный мир! Выгонят!
Не выгонят! Он избежит надругательства. Он знал, что Цельнер тайно прячет у себя парабеллум, взятый у убитого немца. Следя за окнами и дверью, он вытащил пистолет из вещмешка Цельнера. Лег. Под одеялом вынул магазин, проверил, есть ли патроны. Левой рукой было несподручно, правая, забинтованная, неуклюже помогала. Нащупал: магазин наполовину полон. Вдруг шаги в коридоре. Быстро засунул пистолет под одеяло.
Вошла Эмча. Он, не сопротивляясь, проглотил лекарство. Позволил измерить температуру.
— Что-нибудь хочешь, Зденек?
— Нет.
Первый раненый, который ничего не желает.
— Тебе положено усиленное питание. Я постараюсь…
— Я ничего не хочу, — сказал он решительно.
Эмча поправила одеяло. Он испугался: вдруг обнаружит пистолет. Сунул потихоньку под одеяло здоровую руку: все в порядке. Слабо улыбнулся.
— Все-таки кое-что я хочу, Эмча.
Она ожила:
— Ну скажи!
— Причеши меня.
Она причесывала его осторожно, едва дотрагиваясь, боялась причинить боль, спрашивала все время: — Тебе не стало хуже?
— Мне лучше.
Он остался один. Состояние аффекта, в котором он мог бы быстро и без душевных терзаний покончить с собой, прошло. Теперь ему уже трудно было решиться на это. Странно: на фронте смерть всегда рядом с солдатом, но стоит пожелать самому покончить счеты с жизнью, как смерть отдаляется и, чтобы приблизить ее снова, нужны нечеловеческие усилия.
Жить он не хотел, но думал о живых, о том, каким увидят они его, что скажут. Ему казалось неприличным, если потом он, солдат, будет бос или в грязных портянках. Он надел сапоги. «Было бы неплохо ради проверки выстрелить…»
Испугался, что сам себе врет. «Выстрелить ради проверки», — это значит позвать Яну. Нет… Именно ради нее нужно сделать все без сучка и задоринки. И опять испугался: а вдруг не сразу придет конец. Ведь и такое случается, стрелять-то он будет левой, промахнется, а врач из лучших побуждений сделает самое страшное: продлит его муки. Иногда человеку с простреленной головой продлевают жизнь на целую неделю, а то и больше. Он огляделся. Здесь этого делать нельзя. Он напялил ушанку, набросил на плечи шинель и вылез в окно.
Что-то влекло его в ту болотистую долину: там он был ранен, пусть там и оборвется его жизнь. Уже издалека он стал высматривать место. Нужно, чтоб не нашли его раньше времени, чтоб не успели в случае промаха оказать помощь. А может, как раз вблизи дороги, чтобы его нашли и похоронили, прежде чем здесь опять что-нибудь произойдет? Он не мог избавиться от предчувствия, что его мучения сегодняшним днем не кончатся. В памяти всплывали случаи, когда самоубийцы не погибали тут же на месте.
Он вытянул левую руку перед собой. Она сильно тряслась. Когда он возьмет в нее пистолет, будет еще хуже. А если опереться о дерево?
Махат представил, что будет потом, когда его найдут. Ведь он будет существовать еще какое-то время. Останется здесь лежать, но это будет все еще он — десятник Махат. Его станут переворачивать, раздевать… Кто-то о нем пожалеет. Эмча, быть может, всплакнет над ним. Что будет чувствовать Яна? Запоздалые угрызения совести? Но его смерть все равно станет между ней и Станеком. Пусть станет между ними!
Он не заметил, как очутился посреди долины: речка, болото, по правой стороне лес, по левой — шиповник. Как здесь спокойно. Тишина. Махат направился к лесу. Там свершится…
Ничто его теперь не остановит.
Он сошел с дороги на траву.
Давид вызвал Станека и Калаша к себе. Спрашивал Калаша:
— Когда же Махат начал все это?
— С Киева…
Станек, которому Калаш по дороге рассказал все, перенесся моментально назад, в Киев. Среди выстрелов, гремевших тогда, прозвучал и тот, которым Калаш избавлял Боржека от мучений. «Калаш завершил то, что начал я, взяв Боржека с собой», — подумал Станек.
— Ну а вы? — спросил майор.
Надпоручик вздрогнул, но майор обращался к Калашу.
— Я все время пытался его усовестить, — сказал Калаш, — но он, словно глухой…
— Пытались усовестить?.. Я правильно слышал — усовестить? — Майор наслаждался этим словом. — С самого Киева? А тем временем вы пишете в рапортах о здоровом моральном духе личного состава. — Давид повернулся к Станеку. — Он докладывал что-нибудь вам, пан надпоручик?
Не только не докладывал. Исказил истинное положение дел. Но Станек лишь сказал:
— Нет, пан майор.
— Вы, пан четарж, ничего не предприняли за весь этот долгий период, вплоть до сегодняшнего дня?
Калаш утвердительно наклонил голову.
— У вас есть какое-нибудь оправдание?
— Есть оправдание! — поспешно сказал Станек.
— Вас я не спрашиваю, пан надпоручик. — И резко Калашу: — Есть?
Калаш думал о том же, что и Станек, но сказал:
— Нет…
— Нет. Довольно. Вы будете наказаны. Можете идти.
На обратном пути Калаш мысленно продолжал мучительный разговор с майором: «Оправдания мне нет. Есть объяснение. Я думал о Боржеке. Думал днем и ночью. А сегодня придет Эмча благодарить за то, что я сократил ему предсмертные мучения! А мои муки? Что она об этом знает? Не она спустила курок, она будет только оплакивать Боржека. Время залечит ее раны. А я? Я даже теперь, когда она сказала, что ему все равно нельзя было помочь, не могу избавиться от этого ужаса. Стригунок, я не избавлюсь от этого до конца жизни».
— Какое оправдание, по-вашему, у Калаша?
— Человеческое, пан майор. — И Станек рассказал, что Калаш только что признался ему, как он выстрелил в сердце смертельно раненного Боржека, жениха своей сестры Эмчи. — Признался, что из-за нее он утаил это и от меня.
Давид взвешивал поступок Калаша с различных точек зрения. Безусловно, он решился на это потому, что речь шла о близком ему человеке. Не думал о последствиях для себя, им руководило чувство гуманности. «Он взвалил на себя тяжкое бремя, — размышлял майор. — Нес его все это время в одиночестве, сгибался под его тяжестью, и это стало причиной того, что он утратил контроль над своими ребятами».
На листе бумаги Давид написал: «Приказываю отстранить четаржа Калаша от должности командира взвода. Основание: терпел во вверенном ему подразделении попытки подорвать авторитет вышестоящего командира, что оказало негативное влияние на моральное состояние солдат».
Майор пододвинул лист к Станеку.
У Станека желваки заходили на скулах.
— С чистой совестью я не могу подписать этого. Калаш — один из моих лучших солдат.
— Я сам подпишу это с чистой совестью, — сказал майор. — Лучший солдат? Возможно. Но плохой командир. Действовать так, как он, командир не имеет права.
Станек упорно защищал Калаша:
— Конечно, он заслуживает наказания, но смещать?!
Майор иронически улыбнулся:
— Калаш сегодня сделал то, что должны были сделать вы — разобрался наконец-то во всем. Впрочем, особой его заслуги в том нет. Будь вы плохим командиром или будь солдаты ваши из рук вон плохи, Калаш не справился бы с ними. Судите обо всем как военный.
— Я и сужу как военный, пан майор, — хмурился Станек, не желавший допустить, чтобы его подразделению был нанесен урон. — И потому мне не безразлично, ведь я теряю двух телефонистов.