Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Зорин Андрей ЛеонидовичИванов Вячеслав Иванович
Строганов Михаил Сергеевич
Фомичёв Сергей Александрович
Песков Алексей Михайлович
Немзер Андрей Семенович
Мильчина Вера Аркадьевна
Коровин Валентин Иванович
Лавров Александр Васильевич
Кошелев Вячеслав Анатольевич
Рейтблат Абрам Ильич
Муравьева Ольга Сергеевна
Проскурина Вера Юрьевна
Ильин–Томич Александр Александрович "старший"
Левин Юрий Абрамович
Панов Сергей Игоревич
Ларионова Екатерина Олеговна
Осповат Александр Львович
Чистова Ирина Сергеевна
Зайонц Людмила Олеговна
Проскурин Олег Анатольевич
Краснобородько Татьяна Ивановна
Турьян Мариэтта Андреевна
Дрыжакова Елена Николаевна
Альтшуллер Марк Григорьевич
Рак Вадим Дмитриевич
Виролайнен Мария Наумовна
Тартаковский Андрей Григорьевич
Лейтон Л. Г.
Виттакер Роберт
Серман Илья Захарович
Кац Борис Аронович
Тименчик Роман Давидович
>
Новые безделки: Сборник к 60-летию В. Э. Вацуро > Стр.32
Содержание  
A
A

Первые строфы послания вовлекают в «интертекстуальный» диалог прежнее творчество самого Батюшкова. Самая стилистика и мотивы стихов, описывающих утраченный мир «спящих призраков», — не что иное, как прямая отсылка к стилистике и мотивам «Моих Пенатов»:

Мы пили чашу сладострастья.                                            Мой друг, скорей за счастьем
                                                                                         В путь жизни полетим:
Но где минутный шум веселья и пиров.                              Упьемся сладострастьем
       В вине потопленные чаши?                                          И смерть опередим.
От самой юности служитель олтарей
       Богини неги и прохлады…                                           И мы… потопим скуку
                                          (Б, I, 199).                               В сей чаше золотой.
                                                                                        В час неги и прохлады
                                                                                        На ужинах твоих
                                                                                        Ты любишь томны взгляды
                                                                                        Прелестниц записных.
                                                                                                                      (Б, I, 213).

Намеченный когда-то «путь жизни» привел в тупик: тема обманчивости, «призрачности» былых горацианских идеалов обнажается посредством введения в стихотворение мотива «развалин».

Где дом твой, счастья дом?.. Он в буре бед исчез,
            И место поросло крапивой…
(Б, I, 199).

Л. Я. Гинзбург, опираясь на общепринятый реальный комментарий к приведенным строкам, замечала: «Речь идет о московском доме П. Вяземского, сгоревшем в 1812 году. Дом, а вероятно, и крапива — вполне реальные. Но по законам условного стиля реальность поглощается здесь общим потоком поэтической символики»[239].

Л. Я. Гинзбург, как мало кто понимавшая поэзию начала века, совершенно права в отношении «условного стиля». Самое же интересное состоит в том, что Батюшкову в данном случае даже и не требовалось вовлекать «реальность» в поле условных символов. Дело в том, что московский дом Вяземского, вопреки убеждению комментаторов, вообще не сгорал в огне московского пожара: в военные годы у Вяземского вообще не было своего дома в Москве[240]. «Исчезнувший дом» — это условное выражение ситуации разрушения, гибели, катастрофы старых иллюзий, то есть тех настроений, которые переживает Батюшков после войны. Развалины и пепелище ему нужны как емкий поэтический символ. Это символическое значение «московских пепелищ» подтверждается письмом Батюшкова к Жуковскому от середины декабря 1815 г.: «…Еду в Москву и пробуду там — долго ль, коротко ль, не знаю. Желаю с тобой увидеться на старых пепелищах, которые я люблю, как святыню».

Соответственно и все реалии, окружающие картину разрушенного дома, также приобретают условно-символические черты. В первую очередь это относится к пресловутой «крапиве» (в которой и В. Э. Вацуро усмотрел «смелую номинацию, выпадающую из метонимического стиля»[241]). В действительности, конечно, эта крапива не «реальна», а столь же условно-литературна, как и самые развалины: это поэтический символ запустения и забвения. Вполне вероятно, что Батюшков со времен своей литературной юности помнил «Эпитафию самому себе» Павла Сумарокова[242], где образ крапивы был включен в круг традиционных кладбищенских мотивов:

Прохожий! ты идешь, но ляжешь так, как я.
Постой и отдохни на камне у меня;
Взгляни, что сделалось со тварью горделивой.
Где делся человек? — И прах порос крапивой.
Сорви ж былиночку, воспомни о судьбе.
Я дома, ты в гостях. — Подумай о себе.

Возможно, в поле зрения Батюшкова были и какие-то другие тексты с аналогичным поэтическим осмыслением «крапивы». Но за то, что он держал в памяти «Эпитафию…» П. Сумарокова, свидетельствует не только полная синтаксическая симметрия, но и почти полная лексическая тождественность сентенций («И место поросло крапивой» — «И прах порос крапивой»); кроме того, через строку у Батюшкова появляется и «прах».

«Прах красноречивый» — тоже образ отчетливо литературного происхождения, представляющий собою прямую цитату из давнего послания И. И. Гнедича «К Батюшкову» (1807; опубл. в 1810):

Туда, туда, в тот край счастливый,
в те земли солнца полетим,
Где Рима прах красноречивый,
Иль град святой, Ерусалим.[243]

«Прах красноречивый» — не просто присвоение удачной метафоры из стихотворения давнего друга: этот образ, проецируясь на контекст стихотворения Гнедича, как бы подключает ситуацию, обрисованную в элегии Батюшкова, к перспективе всемирной истории, подразумевающей гибель и разрушение непременным итогом всякого цветения. И вместе с тем у Батюшкова происходит характерная переакцентация мотива: если у Гнедича «прах красноречивый» — это атрибут «счастливого края», исполненного величавых воспоминаний, то у Батюшкова от «счастья» не осталось и следа: «прах красноречивый» — это теперь компонент личного опыта и личной судьбы, это не след «чужих» утрат, ставших историей, а олицетворение утрат собственных.

Подчеркнуто литературный круг ассоциаций, который вызывался образом «исчезнувшего дома», указывал на то, что речь в стихотворении идет не о реальном доме князя Вяземского, а о «развалинах» того «домика», который Батюшков выстроил в своей поэзии. Это «развалины» философии «Моих Пенатов».

Созерцание «развалин» (конечно, тоже условно-литературное) вызывает последующие поэтические ламентации. В этих ламентациях и появляются прямые реминисценции из Жуковского. Жуковский — даже в большей степени, чем «друг» — Вяземский, — оказывается тайным адресатом текста. На новом витке поэтической биографии Батюшкова как бы воскресает ситуация «Моих Пенатов» — сочинения, обращенного Батюшковым к Вяземскому, Жуковскому и самому себе. Только концепция нового произведения теперь оказывается принципиально иной.

Первоосновы темы утрат были заложены уже в «Вечере» Жуковского, отголоски которого явственно слышатся в «К другу».

О, братья! о, друзья! где наш священный круг?
Где песни пламенны и музам и свободе?
Где вакховы пиры при шуме зимних вьюг?
                Где клятвы, данные природе…
(Ж, I, 28).

Помимо общности мотивов здесь обнаруживается и модель интонационно-синтаксической конструкции стихотворения Батюшкова («Но где минутный шум веселья и пиров… Где мудрость светская… Где дом твой…» и т. п.).

вернуться

239

Гинзбург Л. Я. О лирике. Л.: Сов. писатель, 1975. С. 44.

вернуться

240

Впервые на это обстоятельство, насколько нам известно, обратил внимание А. Л. Зорин. См.: Зорин А. «Ах, дайте мне коня!», или Батюшков. — 1987: Послеюбилейные заметки. — Литературное обозрение. 1987. № 12. С. 30. Друзей Вяземского какое-то время могла беспокоить судьба его дома в Остафьеве — к счастью, однако, не пострадавшего. Об этом беспокойстве свидетельствует письмо к Вяземскому Жуковского от 13 июня <1813 г.>, в котором самым причудливым образом переплелись Dichtung и Wahrheit: «Естьли твой астафьевский дом не сожжен и не совсем разграблен, то ты верно найдешь в нем мои бумаги, отправленные тобою туда из Москвы: Список моих стихов, послания Батюшкова и пр. Прошу тебя все это мне поскорее доставить. Жаль очень, естьли эти chefd’oeuvr’ы употреблены на зажигание французских трубок и на подтирание французских ж<->п» (РГАЛИ. Ф. 195. Оп. 1. № 1909. Л. 26 об.).

вернуться

241

Вацуро В. Э. Лирика пушкинской поры. С. 200.

вернуться

242

Журнал приятного, любопытного и забавного чтения. 1802. № 2. С. 111. Этот номер почти наверняка был в руках у Батюшкова: вслед за «Эпитафией», на с. 111–115 была напечатана наделавшая много шума «Ода в громко-нежно-нелепо-новом вкусе» Панкратия (не Павла!) Сумарокова, за чьим творчеством, судя по всему, Батюшков следил очень внимательно. См. в связи с этим язвительное замечание Вяземского в письме Батюшкову от 1 мая 1812 г. — Литературный архив: Материалы по истории русской литературы и общественной мысли. СПб.: Наука, 1994. С. 132 (публ. В. А. Кошелева).

вернуться

243

Гнедич Н. И. Стихотворения. Л.: Сов. писатель, 1956. С. 80.

32
{"b":"234639","o":1}