— Путь, указанный тобою, ведет к краху цивилизации!
— Нет, к ее упорядочению! То есть к строгому разделению на господ, коих должны быть единицы, если не вовсе один, и на рабскую массу, имя которой — чернь! И я, Корнелий, полагал, что ты сумеешь правильно использовать свою победу над Карфагеном, я думал, именно ты станешь таким римским Александром!
— Нет, Ганнибал, я предпочитаю жить среди людей, а не рабов, и человеческое уважение ценю выше рабского страха и ненависти.
— Но страх и ненависть — единственные искренние чувства! Все остальное — ложь!
— Несчастен ты, Ганнибал!
— Разочаровал ты меня, Корнелий!
— Твое мировоззрение, Ганнибал, построено на всем худшем, что появилось в людях по мере искажения их взаимоотношений, а мое — на всем лучшем, зародившемся в них у истоков человечества и человечности.
— Ах, Корнелий! Я был более высокого мнения о моем удачливом сопернике! А ведь, я слышал, тебе предлагали царство, или как там оно у вас зовется: диктатуру, пожизненное консульство. Но ты не потянул на Александра Великого и вместо империи удовольствовался прозвищем «Африканский».
— Это потому, что дороже Александра мне Фемистокл и Павсаний. Македонца я ценю, как ценю Дионисия и Агафокла за достижения в укреплении государства, а еще более — за успешную борьбу с вами, но по-настоящему мне близки другие.
— Да-да, защитники Родины. Как же, понимаю! Вы восторженны, как юнцы, ибо народ ваш слишком молод и не дозрел до взрослых рассуждений. А не обратил ли ты, Корнелий, внимание на то, что и Фемистокла, и Павсания эти самые, спасенные ими Отечества с позором изгнали, да еще продолжали травить на чужбине, пока не доканали совсем, причем Павсания так даже не погнушались растерзать в храме!
— Это объясняется тем, что, сумев отстоять свои народы от персидской агрессии, они не успели воспитать их.
— Воспитать! Что может быть смешнее этого слова! А вот как раз Александр всех усмирил, то бишь воспитал.
— И был отравлен.
— Возможно, и так. Но зато никто не посмел выступить против него открыто. А твои греки — это вообще дрянь!
— Неужели тебе совсем некого выделить из них?
— Ну, разве что Адкивиада. Удалой был молодец. Сражался у афинян — побеждал спартанцев, переходил к спартанцам — побеждал афинян. Ника ходила за ним, как привязанная.
— Да, с Алкивиадом у вас много общего. Твой поход в Италию, например, очень напоминает его сицилийскую затею…
— Вижу, к чему ты клонишь, только напрасно ты это делаешь. Алкивиад довел бы до конца кампанию в Сицилии, если бы ему не навредили афинские завистники, точно так же, как и я добился б своего, если бы не помешали всякие Ганноны, да Газдрубаалы Гэды.
— Неужели ты до сих пор усматриваешь причину неудач только в этом, лишь в сопротивлении тех, кто остался в Карфагене? А как же два войска, которые тебе привели братья? Они же пропали. Ты не сумел их использовать. И неужели ты думаешь, будто мой Фабий Максим был слабее твоего Ганнона? Может быть, это не довод, а всего лишь отговорка, предназначенная, как ты выражаешься, для черни и рабствующих духом историков? О чем-то подобном ты мне когда-то намекал…
— В какой-то степени и то, и другое: наполовину — правда, наполовину — довод для тех, у кого есть уши, но нет головы.
— А что же повлияло, кроме этого?
— Судьба.
— Да, Ганнибал, ты неисправим… А ходят слухи, будто царь дает тебе войско для вторжения в Италию…
— Так и будет, если только у Антиоха хватит ума послушаться меня, — приободрившись, не без удовольствия подтвердил карфагенянин.
— А зачем такая суета?
— То есть, как это зачем?
— Ну если ты не сделал правильных выводов из первой попытки, то стоит ли предпринимать вторую? Ведь будет то же самое, даже хуже, потому как если ты выказываешь готовность повторять свои ошибки, то мы, римляне, не делаем этого никогда.
— Ах, как громко сказано! — воскликнул Ганнибал, чтобы скрыть досаду по поводу неудачи в дебюте поединка, которую он, впрочем, отнес на счет стартового волнения.
— Нужно только приветствовать, когда правда звучит громче лжи, а то ведь чаще бывает наоборот, — хладнокровно добил противника Сципион.
На некоторое время собеседники смолкли, словно спохватившись, что разговор принял уж слишком откровенный характер, и украдкой следили друг за другом, как бы выискивая слабые места во вражеских редутах.
Публий обратил внимание, что Ганнибал несколько постарел, осунулся, черты его лица заострились, сделались еще более угловатыми, но при том в душе он нисколько не изменился и остался таким же безнадежно самоуверенным, каким был десять и двадцать дет назад, только излишне нервничал, разговаривая с ним.
Во время беседы они, как перипатетики, двигались по роскошной аллее, щедро украшенной весенней зеленью. Но теперь аллея кончилась, дальше в глубь сада вела только узкая тропинка. Для двоих на ней места не было. Ганнибал искоса стрельнул хитрым глазом на Публия и решительно ступил на эту дорожку, опередив соперника в надежде вызвать его недовольство и поколебать душевное равновесие.
Пуниец грубо нарушил каноны античной морали, ибо не ему, а Сципиону как победителю следовало идти первым. Таким поступком африканец показывал, что, вопреки фактам, не считает римлянина победителем. Публий разгадал этот ход и, избегая ловушки, предпринял обходной маневр, стараясь исподволь вынудить Ганнибала признать свою неправоту. Он сказал:
— Так, значит, Александра ты ценишь выше всех как государственного деятеля, и уж, конечно, считаешь лучшим полководцем всех времен?
— Да, именно так, — слегка обернувшись, через плечо бросил Ганнибал.
— Ну а кого поставишь на второе место?
— Пожалуй, Пирра.
— Он же грек!
— Он царь, а у царей нет национальности: они все одной породы.
— Хорошо, а кто же, по твоему мнению, будет третьим?
— Третьим я считаю Ганнибаала, сына Гамилькара.
Тут Публий едва не обиделся. Но он видел, сколь жаждет этого его оппонент, а потому мило улыбнулся и с едва уловимой иронией в голосе произнес роковую фразу, которой запер африканца в логическом ущелье покрепче, чем когда-то Фабий Максим — в самнитских теснинах. Он с коварным простодушием поинтересовался:
— А что бы ты сказал, Ганнибал, если бы я не победил тебя?
Пуниец засветился внутренним напряжением, но, подобно противнику, скрыл свои эмоции и вышел из западни так же ловко, как когда-то в Самнии.
— О, тогда, Корнелий, я поставил бы себя выше и Пирра, и Александра! — с воодушевлением воскликнул он.
Сципион едва не рассмеялся от удовольствия, вызванного такой отчаянной остротой. Он даже не сразу понял, что это высказывание открывало ему сразу и пропасть, и вершину: в прозвучавшей фразе можно было увидеть и презрение к нему, Сципиону, как к пустому месту, ни на что не претендующему, и тут же — узреть высшую похвалу как личности несравненной, одна победа над которой сразу возносит человека над всеми смертными.
— Вот ты тут похваляешься, топаешь как победитель, — после паузы заговорил Публий, — а мне не понятно, как ты можешь гордиться победами, которые в конце концов привели твой народ к краху. Неужели тебе доставляет удовольствие, что твое имя часто мелькает у поэтов и историков, в то время как название «Карфаген» все реже звучит в реальной современной жизни? Неужели возможно считать себя победителем, когда все, кто был с тобою, проиграли?
— Ну, Корнелий, тут тебе явно изменил дипломатический такт!
— Ничуть, Баркид, просто я ориентируюсь на уровень собеседника. Так отвечай же!
— Хорошо, ответ будет столь же острым, сколь и вопрос. Попытаюсь и я приноровиться к уровню оппонента. Слушай же, Корнелий, да только не опьяней от крепких слов: разгадка содержится в самом твоем вопросе и, чтобы извлечь ее на свет, достаточно очистить от шелухи эмоций. Так и всегда надлежит поступать настоящим мужчинам, ибо эмоции хороши лишь для толпы, дабы нам было за что ее ухватить, и для женщин, дабы они могли скрыть отсутствие всего остального. Отвечаю же: я действительно победил, а Карт-Хадашт в самом деле проиграл. Все удачи — плод моих заслуг, все беды — итог глупости и ничтожества карфагенян. Моя же победа огромна! Она заключается даже не в том, что произошло у Требии, Тразименском озере и Ауфиде, хотя и это немало, а в том, какие горизонты я открыл сильным людям. Я показал, на что способна выдающаяся личность, когда оборвет путы, коими связана со стадом посредственностей, и запряжет это самое стадо в свою колесницу. Да, Александр будто бы преуспел, а я вроде бы — нет, но не все так просто. Он сражался с азиатами, каковые уже с рождения — рабы, а я с вами, первобытными дикарями, неукротимыми в своей фанатической преданности стаду, неподвластными не только мечу и копью, но даже — деньгам! Следовательно, мои победы имеют куда большую ценность, чем его. А неудачи, как я уже отметил, целиком на совести, точнее на бессовестности жалких Ганнонов, да Газдрубаалов. Потому я — победитель.