Этот поход стал переломным для сына Сципиона, причем не только в переносном смысле, как поворотный этап, экстремум жизни, но и в прямом: он действительно его сломал, сломал душу. Публий пал духом, отказался от общения со сверстниками, физических упражнений и прочих общепринятых занятий, он отрекся от надежды войти в нормальную человеческую жизнь. Единственное, что его еще поддерживало — это вера в какое-то особое предназначение, о котором ему будто бы сообщил в царской темнице посланец небес. Он сосредоточенно искал свое призвание и в итоге решил, что должен запечатлеть на папирусе бурный век, перекроивший всю ойкумену по вкусу римлян, прославить главных героев эпохи и в первую очередь, конечно же, собственного отца, а заодно и самому добиться славы Фукидида, раз уж ему недоступна слава Сципиона. Публий с жаром взялся за исторический труд о войнах с пунийцами. У юноши был яркий писательский талант, но плохое здоровье не позволяло ему уделять сочинению необходимое время, а кроме того, ему не хватало жизненного опыта. Поэтому его труд продвигался вперед рывками и порою работа прерывалась на несколько месяцев, отчего краткие периоды взлета духа молодого автора перемежались провалами длительной депрессии. Все это также удручало отца и окрашивало его азиатские воспоминания в мрачные тона.
Утрата надежды на славное будущее старшего сына была особенно тяжела для Сципиона из-за того, что младший при отменном физическом здоровье был поражен иной болезнью. Луций слишком активно впитывал в себя современные нравы и жаждал успеха любой ценой. Он в большей степени походил на Фульвия Нобилиора и Манлия Вольсона, чем на собственного отца. Дочери были замечательны во всех отношениях, но даже при своих достоинствах они, конечно же, не могли в должной мере составить отцовскую гордость такого человека как Публий Сципион Африканский.
Дух Сципиона не мог найти приют в семейной гавани. Дома достижения его последнего похода воспринимались более скептически, чем где-либо. Тон такому настроению задавала Эмилия, но даже рабы шептались по углам о том, что господин начал стареть и ныне уже совсем не таков, каким был прежде.
Эмилия не желала простить мужу своего унижения перед Ветурией во время триумфа Луция. Весь тот памятный день она чувствовала себя несправедливо обиженной и была единственным несчастным человеком в праздничном Риме. Правда, в решающий момент, когда на арену Большого цирка въехал триумфатор, взрыв эмоций многотысячной толпы захватил и ее, причем настолько, что в порыве патриотической радости она даже привлекла к себе и обняла Ветурию. Но в следующий миг Эмилия увидела идущего рядом с колесницей лишь чуть-чуть впереди остальных легатов Публия, и ей сразу показалось, будто в объятиях она сжимает холодную скользкую змею. Эмилия поспешно с брезгливым ужасом оттолкнула жену Луция, но было уже поздно: эта кобра — соперница по славе мужей — успела смертельно ужалить ее своим счастьем. Затем она услышала за спиной ядовитый шепот обывателей, смакующих в предвкушении ссоры знаменитых братьев угрюмый вид Публия, и ее досада еще более усугубилась. В дальнейшем, смотря на мужа, Эмилия всегда вторым планом видела оскорбительное зрелище, как он, Публий, на глазах всего Рима идет пешком рядом с возвышающимся в триумфальной колеснице братом. Эта картина стала ситом, фильтрующим их общение и отсеивающим, извлекающим из него все добрые чувства. Так, даже женщина столь выдающегося характера ни умом, ни сердцем не смогла противостоять формальной оценке общества и подчинила свои взгляды ритуальной расстановке фигур во время обрядного шествия. В женской потребности уступать силе, она как бы отдалась общественному мнению и изменила с ним мужу и собственной любви.
Любопытно, что слабовольная и незатейливая Ветурия, наоборот, всю жизнь, вопреки бытующим в среде аристократии взглядам, считала своего мужа самым выдающимся человеком на земле, и на ее представления не влияли ни поступки самого Луция, ни скептические оценки окружающих. Однако вряд ли это постоянство можно ставить ей в заслугу, поскольку в его основе лежал презренный обывательский эгоизм: Луций был ее мужем, она сама сливалась с ним и его отождествляла с собою, а потому любила его так же, как собственные глаза, уши, руки или тунику, как детей и дом. При узости духовного диапазона, Ветурия не выходила за пределы этого сугубо «своего» круга и ее ничуть не смущал и не тревожил внешний мир с его океаном суждений, мнений, мыслей, чувств и страстей.
Такое «плебейское» самодовольство Ветурии еще сильнее раздражало Эмилию, и она проникалась к ней все большей ненавистью. Но гораздо возмутительнее всего прочего было то, что по своей беззаботной наивности Ветурия совсем не собиралась стареть. Она как была маленькой пухловатой смешливой девицей, так ею и осталась, и, даже напротив того, со временем похорошела, обретя более четкие очертания и выразительные формы. Но совсем не так было с Эмилией. В последние годы красота ее стала портиться. Время неумолимо обнажало ее жесткий властный характер, который все более проступал в лице, жестах и походке, вытесняя прелесть и очарование и придавая ее облику неприятную сухость. Теперь, когда жены прославленных братьев, изображая трогательную, нежную дружбу, рядышком шествовали во время какого-либо торжества, уже не все взгляды были прикованы к Эмилии, как и не все уста произносили имя Публия Африканского, кое-кто ныне восхищался Луцием Азиатским и удостаивал благосклонного взгляда Ветурию. Это, в представлении Эмилии, являлось свидетельством глубокой деградации сограждан и показателем общего упадка государства.
Эмилия вообще разочаровалась в Римской республике. Сразу став женою первого человека Города, она лишилась простора для развития честолюбивых амбиций. По ее мнению, мужу более некуда было стремиться, республиканские законы сковывали и ограничивали его личность. Она стала проявлять интерес к судьбам восточных царей и египетских фараонов. Начитавшись соответствующих книг, Эмилия сделалась ярой монархисткой и взлелеяла мечту о воцарении в Риме своего мужа. Однако на все ее попытки разжечь у Публия вожделение к трону, он отвечал, что уважение равных людей гораздо выше поклонения рабов, а Антиоха и Филиппа при этом называл несчастными существами. Эмилия, согласно своим вульгарным женским запросам сладостно грезившая именно о поклонении низведенной до рабства толпы, не принимала всерьез его слова и считала их пустыми отговорками человека, не способного сыграть требуемую от него роль. Публий Корнелий Сципион Африканский стал казаться ей слишком ничтожным для реализации ее целей, а значит, и для нее самой. Вот тут-то в ее памяти и воскресала колесница Луция и плетущийся за сверкающей каретой, словно пленник, ее никчемный Публий. Как ей было не постареть от таких мыслей и видений!
Поколовшись о терновый кустарник скептицизма, которым отгородилась от него жена, Публий стал искать естественного, без каких-либо примесей корысти общения у друзей и возобновил обеденные трапезы с приглашением большого количества гостей. До некоторой степени эта затея оправдала себя. Однако в таких вечерах отсутствовал прежний задор. Публика Сципионова кружка постарела, многих его завсегдатаев уже не было в живых: погибли Минуций Терм, Луций Бебий, Апустий Фуллон, умерли Корнелий Цетег и Марк Эмилий — нечастым гостем теперь был Гай Лелий, который, хотя и восстановил дружбу с Публием, но утратил интерес к активной жизни, внутренне потух, навсегда смирившись с участью второго персонажа всякого действия, отдалился от Сципиона и Тит Фламинин. Пополнения же практически не было, поскольку у современной молодежи появились собственные интересы. Возможно, в этом окостенении своего окружения был виноват сам Публий, который все более ощущал духовный разрыв с согражданами. Нынешняя действительность начинала казаться ему чуждой и даже враждебной, мир, словно трясина, проваливался под его ногами, как льдина, уползал в сторону, все предательски сдвигалось куда-то в тень в непроходимые дебри искусственных потребностей, фальшивых ценностей и псевдоцелей. Из людей будто выпотрошили все человеческое и набили их опилками микроскопических интересов. Сципиону стало скучно разговаривать с ними, и он не проявлял должного рвения в том, чтобы оживить их, увлечь своими идеями и воскресить былую прелесть общения во всей ее увлекательности и глубине.