Тетя Вера закивала, подтверждая, спросила:
— А что вы еще про нее знаете? Я вижу, вам сказали уже. Что?
— Ни-че-го. И знать не хочу, — отвечала Таня улыбаясь.
— Напрасно. Эта Юля — дрянь, страшнейшая. Мне Людочка сказала, а я вам решаюсь передать. Фигурка, глаза, все это есть, но — рвачиха! Обдерет как липку. А Костя... Простите, я по-старому... Константин Михайлович, он же хуже киселя с молоком.
— Зачем вы все это мне рассказываете?
— Она сама его к себе затащила! Людочка не соврет. Помогите мужу. Чему вы все улыбаетесь, Татьяна Антоновна?
— Вашей странной заботе.
— Не о вас. У вас сын! Вы — мать.
— Пусть Костю обдирают. Я достаточно зарабатываю сама.
Тетя Вера помолчала.
— Может быть... Когда мой оставил меня, я, конечно, и о деньгах плакала. У меня ртов больше, Татьяна Антоновна. Но все разно деньги отца не заменяют. Деньги — не отец. Отца потерять... А тем более вашего Костю... Он же такой хороший человек. Картины рисует! Одно это... Одно это все может заменить.
— Откуда вы знаете, что Костя рисует?
Он не говорит ни с кем об этом!
Таня сказала и тут же подумала: «А Юля?»
— Да я же предупредила вас, — отвечала ей тетя Вера, — что у нас весь город друг друга знал! Я в Доме пионеров... он тогда поменьше был и не Дворцом, а Домом назывался, балетную группу обшивала, пачки шила и другие костюмы по программе, а Костя в кружок рисования ходил, которым руководил старик, такой худой, как праведник...
— «Бабушка» Сережа.
— Ну вот, сами знаете... Я и вам от добра, Таня, как женщина постарше... Заметила, что вы рано приходите, и сама пораньше пришла сегодня, чтобы с вами... А больше ни с кем, ни звука... Не волнуйтесь по этому поводу... Очень вы по душе мне, даже не знаю почему. Просто так... Молодая, красивая, способная... Хочется, чтобы у вас все было хорошо, чтобы вы... вообще доказали, что и у современной молодежи вполне бывает прочная семейная жизнь...
— Спасибо вам, тетя Вера, но я старомодней, чем кажется. Давно сказано, что разбитого кувшина не склеить наново. Это мой принцип.
Тетя Вера будто не слышала ее, улыбалась.
— И что им, мужикам, надо, не пойму! Наука утверждает: мужчина полигамен, и это, мол, его предопределенная функция, биологическое задание, с которым он всю жизнь борется, раз успешно, раз нет...
— Наука? — рассмеялась Таня. — Она будет так утверждать, пока мы окончательно не вытесним из нее мужиков!
— Вы за словом не полезете в карман, как и за деньгами. И разговаривать с вами интересно и весело. Вот только... Не вытесним мы их... Или так: вытесним или не вытесним, а мужики не переведутся.
— Ах, тетя Вера, ну их! Мне сейчас — самое важное: огнеупорная кладка.
— Нет, Таня. Есть вещи поважнее кладки.
Тане захотелось, чтобы ее оставили одну, и тетя Вера, словно бы увидев это в ее взгляде, сказала:
— У меня все.
Вытащила из кармана халата большие квадратные очки, сигарету и ушла, не оглядываясь.
Наклонившись над кульманом и еще не разбирая чертежа, Таня быстренько повторила все, в чем тетя Вера преподала ей неожиданный урок, и рассмеялась. Впервые в жизни она смеялась до слез, самых непритворных и долгих. Может быть, и ей выйти с сигаретой на лестницу, куда из разных комнат весь день выбегали покурить заводоуправлении, чаще всего женщины? Нет, там тут же образуются компании на минуту, судачат обо всем — от политики до гастрономических новостей, а ей никого не хотелось видеть. И слышать. Она даже потрясла хвостом волнистых волос, распустившихся веером.
Не будет она встречаться с Костиной избранницей, говорить с ней — о чем? И это правда, что сама сможет вырастить сына.
Странная радость вспыхнула внутри от внезапного чувства свободы. Свобода всегда радостна, потому что нет ничего дороже, а странность заключалась в том, что простор открылся вдруг среди жизни, казалось уже загруженной заботами и хлопотами до отказа. Среди жизни, как среди леса, заросшего деревьями впритирку. Да, надо рубить, недаром именно так от века и говорят. Рубить? Что? Семейные узы, ставшие цепями... А на другом конце — еще одна жизнь, о которой с ней сейчас говорили, а она почему-то мало думала до сих пор. Не чужая жизнь. Какая же чужая, когда она еще дороже своей? Жизнь ни в чем не виноватого маленького существа, выношенного тобой.
Когда Мишук заболевал, они с Костей сидели по очереди у его кровати. А иногда и вместе, если было время. Таня рассказывала сыну сказки, а Костя тут же иллюстрировал их цветными карандашами, и рисунки получались такими забавными, что как-то она ему сказала:
— Слушай, тебе надо бы детские книжки делать!
— В нашем городе издательства нет, — засмеялся он, и она засмеялась, потому что все говорилось в шутку.
Они много смеялись в первые годы жизни. Легкие годы...
Наверно, Мишук до сих пор где-нибудь, в одном из ящиков своего стола, хранит эти рисунки. Они были очень детскими, эти рисунки. Вообще в нем долго сохранялось детское, в Косте, мальчишеское. Автомобиля они так и не купили, а в первые годы он возил жену на работу, оседлав свой школьный велосипед. Она садилась на раму, клонилась вбок и отгибала длинную шею, чтобы не загораживать ему обзора. Когда приезжали, шея немножко болела, но опять было весело. Правда, почему он так быстро постарел, Костя? Как-то неожиданно подошла гроза, без грома и молнии.
Фу, чепуха какая! Вспоминая, Таня склонила голову к плечу, оттянула шею и так шла по улице, пока не заболело...
В свой перерыв она шагала на почту, чтобы дать телеграмму Лобачеву, в Москву. Почта была рядом, в ста метрах от проходной. Но сколько промелькнуло за эти сто метров!
Какая же эта Юля, о которой душевная Людочка сказала «дрянь»? Чем соблазнился Костя? Конкретного образа не возникало, но одно ощущение отчетливо отстоялось с бескомпромиссной силой. Эта Юля была ласковей тебя, Таня, а возможно, и поумнее. Кто назвал Костю мертвым? Она? Ты. А картины, понравившиеся тебе, может написать мертвый? Нет. Ладно, мертвый — в этом еще есть боль. Ты однажды назвала его примитивным, а он смолчал.
С детских пор Таня умела судить себя, ее даже называли рассудочной натурой. Что ж ты, натура?
Она обвиняла себя в том, что не вынесла груза, которым всех незримо наделяет счастье. Говоря поскромней, ответственности за человека, с которым свела ее судьба.
И они разойдутся, потому что даже ради Мишука она не может смять себя и простить мужа. Сколько ни кружила возле этого, а приходила к одному.
На почте Таня размашисто заполнила телеграфный бланк. «Приезжай и забери нас с Мишуком». Однако посмотрела на телеграфистку, скучавшую за пустым окошком, свернула бланк вчетверо, сунула в карман и вышла. Телеграмму она даст не сейчас, а завтра!
Во-первых, забыла дома визитку с адресом, которую не раз брала и вертела в руках. Эта визитка принадлежала человеку, который как-никак просидел ночь под ее окном, на бульварной ограде. Думала, едва напишет свой решительный текст, сразу и вспомнит адрес, как при вспышке магния в голове. С ней бывало такое. Не вспомнила. Во-вторых, надо было, наверно, подумать еще прежде, чем отказываться. Человек серьезно предлагал, а не как-нибудь... Он серьезно, а она? Если взять и согласиться? Вот так, с маху... Интересный человек, поэтому и подумать... Ах, подумать, порассуждать!.. Не то, не то! Не уговаривай себя... День показался каким-то ужасно нескладным, вывалившимся из рук. Хоть откладывай такой день в сторону, как чертежный лист, на котором все пошло враскосяк.
Только она подумала об этом, как увидела Костю. Он с кем-то стоял во дворе и разговаривал, когда она подошла. И сразу оглянулся, как будто его в спину толкнули.
Она сделала вид, что идет мимо, к кауперам.
Опять нескладица какая-то, но уже прошла, не останавливаться же! Стала подниматься по железной лесенке, зигзагами петлявшей туда-сюда, и, покосившись вниз, увидела, что Костя стоит один и окидывает взглядом все железные лесенки вокруг. Лесенок было — без числа, и взгляд его безнадежно запутался среди них.