Очнувшись от прикосновения первой капли света, Зотов вскинулся, с оглядкой освободил свои руки и ноги из объятий других минометчиков, разыскал и принялся будить Лаврухина. Хоть стреляй над ухом! Сердиться начал, тут же остановив себя, однако, простой истиной. Люди привыкли, поначалу безрассудно, подчиняться команде. Ее не было, а на такие вот толчки и подергивания после целого лета в гиблом месте грех обращать внимание.
Наконец Лаврухин разлепил глаза, точно это было трудней всего на белом свете, и отполз к стене, у которой кучей лежали сапоги. Зотов шепотом, до смешного лишним в этой обители солдатского сна, спросил, будить ли еще кого или попробуют вытащить миномет вдвоем.
— Попробуем, — ответил Лаврухин, оканчивая возню с портянками и зевая.
Ответ поправился ему. Поднимать солдат не хотелось — за эти ночи в бою никому из них не удалось по-настоящему проспать и трех часов, а здесь был какой-никакой, а дом, казавшийся сказкой после длинной жизни в камышах, и был сон в доме. Лаврухин — старый солдат, он знает, что на войне нет ничего дороже часа спокойного сна, одного из многих недосланных. Может, и самого Лаврухина стоило бы пощадить? Но уже вышли на улицу.
— Асю не видели случайно? — спросил Зотов.
— Как же! — весело удивился спутник. — Я вчера им в санчасти колпаковскую гильзу зажигал. Горит, что тебе электро! Показать, какой дом? Здесь!
И Лаврухин остановился возле дома, мимо которого едва не проскочили с разбега. Он был такой и не такой, как все, этот дом. В нем спала Ася.
— Тихо как в доме-то, — сказал Зотов.
— Которые нормальные, те спят, конечно, — ответил Лаврухин, зевая от всей души и до отказа распахнув свой рот.
Километра два пустой земли до озера, сплошь в печатях, чуть ли не вплотную поставленных в грязи каблуками, пересекли незаметно. Озеро натянулось, как разглаженный от морщинок лист станиоля, который мальчишки, слопав шоколадную конфету, обычно утюжили о край стола.
— Раздягаться? — без надежды на помилование спросил Лаврухин, остановившись на берегу.
Зотов, улыбаясь, расстегнул на себе гимнастерку.
Поплавок был цел, сразу показал, где их «клад». Самоварную трубу миномета достали, всего два раза нырнув в прохладную воду, вовсе не такую уж страшную, какой она была на вид, неживая в эту безветренную минуту. А двухпудовая плита не давалась. Ее уже обволокло скользкой тиной и засосало так, что не оторвешь. А глубина! Пыхтели, задыхались, а все без толку. Миномет же мог потребоваться в бою сегодня... Так думал лейтенант Зотов. Несколько иной склад и ход обретали мысли у Лаврухина.
— Другой бы вместо вас, товарищ лейтенант, взял бы и плюнул на этот миномет...
— Как так плюнул?! — поразился Зотов, не поверив тому, что слышит.
— Я и говорю — другой! Но не вы!.. Потому как что может быть солдату дороже оружия? О!
— Вы же сами кричали вчера — достанем!
— И достанем! Неужели нет? Да пусть нам два новеньких миномета дадут, а старый все равно не бросим никогда!
— Не пойму, на что вы намекаете, Лаврухин, но — ныряем еще... Раз, два...
— Нет, товарищ лейтенант. Я чувствую без намеков. Ныряй не ныряй, а вдвоем не справиться. Обсчитались!
— Три! — скомандовал Зотов, и оба нырнули, но опять неудачно.
— Без коня не выудим! — заладил Лаврухин. — Ступайте за конем. Или пошлите — я сбегаю, товарищ лейтенант.
Сначала Зотов пропускал его хитрые советы мимо ушей, а потом, отфыркиваясь от капель на губах, велел:
— Ну, тогда просите подводу. На ней и миномет привезем.
За ночь в станицу подтянулся обоз. Когда они вышли из хаты, кухни уже дымили, повара закладывали завтрак для еще спавших солдат. Следовательно, подвода не проблема...
— Может, сами, товарищ лейтенант?
— Бегите, Лаврухин.
Тот камыш, из которого ночью выбрались войска, солнце уже наращивало острыми лучами, вразброс летящими по всему небу. Станиоль озера заблестел. Зотов подтянул кальсоны, подвернул их выше коленей и, как в трусах, присел на траву, глядя туда, где было гиблое место. Было приятно просто так сидеть и ждать солнце.
Жизнь его складывалась необыкновенно. Сейчас достанут миномет и через несколько дней войдут в Темрюк, которого месяц назад достигало лишь воображение. На войне даже воображение обкрадывается чересчур жесткими границами, а теперь ему уже поддавался заболотный простор. Черное море, крымские курортные города, которые почему-то все были на одно цветущее лицо, а там и Севастополь.
Зотов не старался представить себе этот город, потому что на самом деле все равно все будет лучше. Пусть и разрушенный, Севастополь был невообразимый. Нарисовать себе это — это все равно что попытаться умозрительно представить, какие испытания выпадают во время войны солдату. Сколько ни усердствуй, а от правды будешь далеко. Он, солдат, выносил и невообразимое, да столько, что ни один святой вынести не смог бы, застонал бы давно: мол, сдаюсь! А твоя жизнь шла рядом с солдатской и была почти такой же. И поэтому можешь благодарить судьбу, Паша. Тебе не придется укорять себя.
Солнце показало из-за земли верхний край, и утро сразу распахнулось во всей своей полноте. И тут же подумалось, что это не утро, не земля, а жизнь распахивалась во всей своей полноте, и всему причиной была Ася. Она делала его сильнее, а значит, счастливей.
Когда окончится война, он что-нибудь необыкновенное придумает для нее. А что? Вишню будет рвать с верхних веток, он же длинный...
Он сидел, будто в детстве, у солнечной воды. Отражения облаков, тронувшихся с рассветом в свой далекий путь, завалили озеро, как в детстве заваливали реку. Зотов улыбнулся сам себе и в том конце озера, откуда никого не ждал, услышал людскую речь. Глянул туда, соображая, что речь-то немецкая. Три фигуры, выбравшись из камышей, стояли в воде по пояс и держали руки на автоматах, висевших на шеях. Солнце било им в затылки и проскальзывало сквозь небритую щетину на щеках, казавшуюся от этого света одинаково рыжей. Автоматы повернулись к нему. Зотов подумал: немцы, отставшие от своих, ищут, кому бы сдаться.
Но сейчас же отмел это. Они могли вовсе и не искать, кому бы сдаться, а всего-навсего пробирались через плавни, догоняли своих. Зотов упал на бок и потянул руку за автоматом, помня о быстроте, но раньше чем он дотянулся, автоматы на чужих шеях захлестали обжигающим огнем... Станица пробуждалась меж тем.
Верно, на всю жизнь запомнят местные, как началось у них это утро. Солнечный восход встретили два гармониста. И пошли навстречу друг другу, совершая по пути стихийную побудку. Даже те, кто выскакивал на ступени обгорелых крылечек, чтобы поругаться, ахали и спешили обмундироваться, заодно будя остальных.
Разгневанного комбата тоже вынесло на крыльцо сказать два словца, но люди, вылезшие из хат, так и не узнали, что думает он о сне и музыке. Оба гармониста, шедшие по станице с разных сторон, встретились у его крыльца. Ординарец уже держал гимнастерку и сапоги комбата. Натянув их на себя и огладив черные волосы, Романенко невольно посмотрел под ноги и почти неверяще крикнул:
— Земля, ребята, земля!
И притопнул ногой, точно проверяя, не обман ли это. А через минуту чуть ли не вся станица плясала. Среди пепелищ, развалин и нескольких уцелевших хат она била башмаками, сапогами и голыми подошвами в землю. Гармонисты шпарили в лад, потом — давая передохнуть друг другу, по очереди, а пляска все не кончалась. Плясали, не останавливаясь и не заботясь о гармонистах.
Солдаты, затеяв переплясы с девушками и женщинами, нашлепывали себя ладонями по коленям и груди. И конечно, безобидно оттесняли местных дядек и подростков, летавших из края в край. Были, правда, тут и серьезные плясуны вроде Веника, военфельдшера-усача, который и так и этак обхаживал дородную свою партнершу в клетчатой кофте, вот-вот обнимет, а та ему не поддавалась, увиливала, прошмыгивала, пока, умаявшись, не поцеловала в пушистые усы, закричав:
— А мягкие-то!
Дядьки, уступив в пляске солдатам, тем не менее выкругляли грудь колесом, выставлялись, изображая богатырскую сечу и рубя на скаку.