Одежда, квартира и кокаин требовали много денег, и хотя Лаума имела успех, ей ничего не удавалось скопить. Теперь Залькалн уже не мог ей повредить. Она еще несколько раз встречала его, и потом он исчез навсегда.
К тому времени, когда Алма вышла из больницы, Лаума нашла себе постоянное пристанище с полным пансионом у какой-то старухи, которая содержала тайный дом свиданий на Мариинской улице. Кроме Лаумы там постоянно жили еще две девицы, а вечером приходили с «гостями» и другие. Здесь же поселилась и Алма.
***
Они жили в подвальном помещении большого дворового флигеля. Квартира состояла из кухни и пяти небольших комнат. Только две из них имели более или менее приличный вид, с целой мебелью, с обоями; стены были увешаны цветными литографиями, изображавшими эпизоды из немецкой военной истории. Единственным исключением был портрет какой-то краснощекой девицы, висевший у кровати, где женщины обычно принимали «гостей», приходивших на ночь. Под красивым улыбающимся лицом со смелыми, гордыми глазами и пышными локонами стояла подпись: «The girl of the golden West»[79].
В остальных комнатах творилось что-то невообразимое: грязные обои, скрипучие полы, дырявые покрывала на кроватях, грязные простыни, фанерные стулья с проломленными сиденьями, на которых «гости», случалось, рвали брюки, и щербатые умывальные тазы на покосившихся скамейках. В квартире невыносимо пахло сыростью и кошками. Этот запах был так резок, что «гости», приходившие сюда впервые, чихали, не переставая, весь вечер.
Квартирную хозяйку никто не называл иначе, как «кошачьей барыней», и не без основания: все пять комнат ее квартиры кишели кошками и котами самых разных мастей и возрастов; сколько их развелось здесь на самом деле, никто не знал, но сама хозяйка была уверена, что их не меньше тридцати. Помимо них у нее было еще восемь собак — безобразные, черные, лохматые, глупые и изнеженные существа, которые боялись всякого чужого человека, всем лизали руки и не умели лаять. Старуха развела это вонючее хозяйство за короткий срок. Вначале у нее была только одна кошка и собака. Когда они обе принесли потомство, хозяйка целиком оставила его, ибо не могла допустить и мысли об уничтожении беспомощных созданьиц. Так продолжали они множиться и расти, а квартира — благоухать.
«Кошачья барыня» давно бы могла уже стать зажиточной особой, если бы не проматывала весь свой солидный доход на содержание мяукающего и скулящего двора. Каждый вечер все приемные комнаты были заняты, деньги текли в карман старухи ручьем, но она еле сводила концы с концами. Прислуга каждое утро ходила в мясную лавку за свежим мясом, из молочной приносила бидон молока; для кошек и собак жарились котлеты, а когда они как следует наедались, их поили молоком, чтобы бедные животные не страдали от жажды. Процесс их кормежки доставлял, старухе истинное наслаждение; пока собаки, с ворчанием и огрызаясь, глотали котлеты, а кошки, мурлыча, не спеша разделывались с едой по своим углам, старуха сидела у окна с вязаньем в руках и, блаженствуя, любовалась своими питомцами. Боже сохрани, если кто-нибудь из девиц осмеливался ударить или даже только прикрикнуть на ее кумиров!
Когда вечером женщины заходили в эти комнаты со своими «гостями», навстречу им изо всех углов сверкали зеленые кошачьи глаза. Случалось, что из-под кресла или кровати выскакивало сразу по пять-шесть кошек или показывалась собачья морда. Некоторые «гости», сняв ремень, били избалованных дармоедов. Как они тогда прыгали по столам и подоконникам, прятались под кровать, метались по углам и мяукали истошными голосами, пока им не открывали дверь!
Лаума подвизалась теперь в более бедном районе, недалеко от дешевых постоялых дворов и кино. Раньше она вращалась в среде интеллигентных и полуинтеллигентных девиц — кельнерш и прогоревших «артисток» эстрады и ревю; здесь же промышляли женщины попроще — обитательницы закрывшихся публичных домов, безработные из предместья.
На этом фоне Лаума выглядела почти настоящей дамой. Местные уличные клиенты — крестьяне, солдаты и чернорабочие — дарили ее своим трехлатовым вниманием. Теперь все чаще Лаума прибегала к помощи кокаина и даже не отказывалась от водки, когда подгулявшие «гости» предлагали ей выпить. Она немного побледнела и слегка покашливала.
После одного осмотра Лауму направили в больницу, где она провела целый месяц как в тюрьме, в обществе совершенно одичавших женщин. Здесь она познакомилась не только со всеми ужасами болезней, но и с самыми отталкивающими формами разврата. От соседок по палате, которые лечились здесь бесчисленное множество раз, она услышала такие вещи, что это показалось ей безумным бредом.
В больнице Лаума познакомилась с девицей, которая посещала пароходы, и та ей много рассказывала о своих многочисленных поклонниках во всех концах Европы.
— Моряки не то, что береговые мужчины, — они признают и нас за людей. Знаешь ты хоть одного мужчину с улицы, который бы осмелился пройти с тобой днем на виду у всех? Нет. А моряки не стесняются. Утром они провожают нас на берег, чтобы таможенники и портовые рабочие не обижали нас и не приставали. Они даже письма нам пишут. Приходи когда-нибудь, сама увидишь.
Лаума все это уже знала. Не были ей чужды и пароходы. Она знала, что там существовали особые порядки. У матросов, этих скитальцев по свету, таких же бездомных, как и она, Лаума встретила искреннее одобрение ремеслу, которое среди них вовсе не считалось постыдным. Лаума охотно пошла бы туда, если бы ее никто не знал, но в тех местах прошло ее детство, там жили парни и девушки, среди которых она выросла… И на одном из пароходов, вернувшемся из дальних морей, она рисковала встретить человека… Нет, нет!.. Лучше умереть, быть затоптанной в уличную грязь, задохнуться в вонючем подвале «кошачьей барыни», чем встретиться с Волдисом…
Она все сильнее кашляла. Ее всегда немного лихорадило. «Я простудилась!» — успокаивала она себя.
Из больницы Лаума вернулась опять к «кошачьей барыне». Наступила поздняя осень, потянулись ненастные, сырые дни. Продрогшая Лаума ходила вечерами по улицам, с трудом заглушая кашель… Она давала ему волю, только когда никого поблизости не было, — какой мужчина пойдет к женщине с больными легкими?
***
Наступила ранняя и суровая зима. Сразу же после рождества замерзло море. Судна, которые и в летнее время приходили очень редко, теперь, казалось, совершенно забыли Ригу. Да и тем редким «рейсовикам» и судам местных пароходных компаний, которые, не желая упускать завоеванные линии в Голландию, Бельгию и Францию, изредка пробивались в замерзший порт, нечего было делать — не хватало грузов; они месяцами стояли в порту, пока с трудом набирали хоть какой-нибудь груз, и наполовину порожняком отправлялись в море…
Все медленнее, слабее бился пульс города. Все замирало, останавливалось, и только ледяной северный ветер с завыванием носился над заглохшими фабричными трубами, пустыми складами и крышами домов, в которых мерз и голодал трудовой люд.
Лауме давно уже не везло. Целыми неделями ей не удавалось заработать ни лата. На улицах ежедневно появлялись свежие, молодые лица: из закрывающихся фабрик и мастерских, из рабочих семей, гонимые беспощадной нуждой, шли на улицу молодые девушки, И некому было их покупать…
Верхи общества содрогались от катастроф крупного масштаба: банкротства, разорения, аукционы, пожары; в подвалах незаметно и тихо происходили мелкие трагедии: там вешались, перерезали артерии, топились, отцы убивали своих детей, чтобы не видеть, как они мучаются от голода, и невинные девушки предлагали себя за кусок хлеба первому встречному.
Над миром сгустились темные тучи бедствия. Но пустыни жизни лежали в оцепенении, как океан перед бурей. Воздух стал тягостным наэлектризованным.
Иссякли скромные сбережения, отложенные Лаумой в лучшие дни, она уже больше не могла платить «кошачьей барыне» за пансион, и старуха дулась и сердилась. А четвероногое хозяйство мяукало и скулило каждое утро, и прислуга жарила им котлеты и приносила молоко.