— Так какой же дурак делит людей на друзей и врагов по цвету кожи?
— Вот ты ему и сказал бы...
— А знаешь ли ты, сколько мы им помогали все эти годы?[43] А он, видите ли, не ожидал от нас — от белых — такой доброты!
— Японским складом с оружием ты его действительно удивил. Кстати сказать, ты законно передал этот склад? Или посвоевольничал?
— К твоему сведению, имею прямые указания от командующего: все трофейное оружие передать китайским друзьям. Мало того — мы оставим им свое оружие. Как видишь — ничего не жалеем. Готовы снять с себя последнюю рубаху[44].
— Это наш братский долг.
— Правильно. Долг. Ветров в землю лег, чтобы заплатить этот долг. Уральская работница-вдова в соленом поту и горьких слезах ковала нам танк или пушку, которую мы оставим здесь. А потом какой-нибудь «умник», не помнящий родства, скажет: «А мы и не ждали от вас ничего хорошего — у вас же другой цвет кожи...» Обидно будет, Викентий, обидно...
— Возможно, по темноте своей наплел этот в синей куртке?
— А ты уверен, что он один здесь такой? Любопытно знать, кто он есть? Слепец несчастный или скрытый враг? Может быть, это китайский белогвардеец, который стрелял в меня на КВЖД? А может, и партизан? Но кто ему задурил голову?
Русанов неопределенно пожал плечами.
Закончив неприятный разговор, Державин отошел к танку, и мысли его сразу переключились на другое: почему так медленно идет поезд? Он тогда еще не знал, что президент Трумэн отдал приказ адмиралу Нимицу занять один из южных портов Маньчжурии, но чувствовал душой: нечто подобное может произойти, и готов был на крыльях лететь к Порт-Артуру.
По обеим сторонам дороги тянулись пологие увалы, невысокие горы. Разъезды и полустанки были похожи на русские селения — кирпичные или рубленые дома, колодезные журавли, кое-где на буграх махали крыльями ветряные мельницы.
Около санитарной машины собрались десантники и танкисты — справлялись, как чувствует себя Аня? Что с Посохиным? Аня лежала в санитарной машине, Поликарп — рядом с машиной на носилках, занавешенных от ветра брезентом. Вероника запретила подходить к раненому, но Баторов, Иволгин и Сеня Юртайкин, несмотря на запрет, подобрались к носилкам.
Поликарп лежал бледный, покусывал пересохшие губы. Левая рука была вытянута вдоль носилок, правой он сжимал обшитый материей брус.
— Поликарп Агафонович, ты что же это вздумал в конце войны? — мягко упрекнул его Иволгин.
— По неловкости это я, товарищ командир... — прохрипел Поликарп. — Но ничего, обойдется. Я ведь тягушшой...
— Ты совершил героический подвиг — прикрыл командира, — зачастил полушепотом Юртайкин. — Золотая Звезда Героя тебе положена! Понимаешь?
— Ох, Сенька, ох ты болтушка, — остановил его Посохни. — Когда исправляться-то будешь, чудило? — Поликарп хотел улыбнуться, но только поморщился, переборол боль. — Золота в казне не хватит на нас — таких красавцев...
— Куда ранило? — спросил Бальжан.
— Внутри все горит. Залить бы чем, — сдержанно пожаловался он. — На вас, дьяволов, израсходовал фляжку...
— Крепись...
— Ничего, обойдется... Людей, главное, спасли. Как сестричка-то? К вам она бежала... — тихо прохрипел Посохни, тепло посмотрев на Иволгина.
Поликарп тяжело дышал, то вытягивал руки, то поджимал к шее. Вероника резко махнула рукой, и десантники отошли в сторону.
Иволгин два раза подходил к врачу, хотел спросить, есть ли надежда, но ни о чем не стал спрашивать: по печальным глазам Вероники понял — дела плохи. Он молча ходил по платформе, никого не видел, ни с кем не говорил. Зашел в вагон комбрига и тут же вышел. Неизвестно зачем пошел на соседнюю платформу, потом снова к санитарной машине и долго стоял там молча.
Он думал об Ане и мучился. Это его первая девушка, первый поцелуй, первая любовь. А он не успел сказать ей ни одного теплого слова. Все дела, дела. Казалось, все успеется, все впереди.
Потом он возвращался мыслью к Посохину. Как же он не смог разглядеть спервоначала этого чудаковатого солдата? Как не увидел за нескладной внешностью душу, способную на самопожертвование? Подумал о жене Поликарпа. Что будет в его хатенке, когда принесут похоронную. «И зачем он прикрывал меня? По мне и плакать-то некому. Это он заплатил мне за Холунь...»
Многое понял за эту короткую войну Сергей Иволгин и окончательно решил посвятить свою жизнь армии. Он пришел к выводу: военная профессия — первейшая из всех прочих и с нее надо начинать свою сознательную жизнь. Научись сначала бить врага, побеждать его, а потом можешь быть кем хочешь.
В ритмичный перестук колес ворвался мощный гул: в небе появился строй американских бомбардировщиков. Сделав полукруг, они прошли низко над эшелоном, словно хотели определить, чем загружены платформы. Зашли еще раз, еще... В это время с севера показались эскадрильи наших истребителей. Поблескивая краснозвездными крыльями, они шли на юг. Американские самолеты сделали крутой разворот и отвалили в сторону моря...
— А шо, не по носу вам така справа! — крикнул им вслед Цыбуля. — Бувайте здоровы, тикайте до хаты!
Потом открылся залитый полуденным солнцем Ляодунский залив. Он сверкал, переливался зеленоватой рябью — водная масса у берега то опускалась, то поднималась снова, будто море дышало. Над берегом с криком метались чайки.
— На Тихом океане заканчиваем поход — как в песне... — облегченно вздохнул Державин.
Поезд, не сбавляя скорости, мчался вдоль обрывистого берега дальше — туда, где поднимались над заливом невысокие серые скалы. За ними под безоблачным небом видна была уходившая вдаль дымчатая горная гряда Ляотешаня.
Около танка Хлобыстова сгрудились десантники, смотрели на скалистый берег, на золотой залив и синеющий у горизонта океан. Среди бойцов стоял с завязанными глазами ослепший Илько.
— Якый вин, залив? Широкий, як Амур? — тихо спросил он.
К танку подошел Баторов. Брови у него сдвинуты, губы нервно подрагивали.
— Посохин умер... — сказал он, запинаясь.
Старый русский солдат Поликарп Агафонович Посохин был, кажется, последним из тридцати двух тысяч наших воинов, проливших свою кровь за китайскую землю в тот победный год...
Сняли пилотки бутугурцы-десантники, обнажили головы танкисты. В лицо им дул ветер с моря, сушил скупые солдатские слезы.
Посохина накрыли плащ-палаткой. К носилкам подошел Державин, склонил непокрытую голову. Соленый ветер развевал его белые волосы.
— Вот и еще один отдал свой долг, — прошептал он.
Смерть бойца в двух шагах от цели острой болью отозвалась в душе генерала. И он подумал не только об этом солдате, что лежал перед ним. Но и о тысячах других, зарытых в землю здесь, на чужбине.
Солдат... Ты сильнее и величественнее всех тех, кто был до тебя, ты великодушнее и щедрее сердцем, ни с кем не сравнимый советский солдат! Тебя назвали воином-освободителем. Это за то, что тревожишься ты не только о своем Отечестве, но и о судьбах других народов. Сколько ран принял ты на полях Европы? Сколько крови пролил в Альпах, Карпатах, на Висле и Шпрее? И вот, пробитый пулями, иссеченный осколками, устремился сюда, на восток — на помощь Азии. Чем измерить твой подвиг? С чем сравнить твою доблесть? Кто может забыть твою спасительную руку — в рубцах и шрамах, — протянутую людям? Ее могут забыть лишь продажные писаки, ловкие дипломаты, бессовестные политики да какой-нибудь сбитый с толку, задурманенный ими слепец. Но ее — эту руку — никогда не забудет народ. А народ вечен, как сама жизнь. И придет день, когда он — народ, поставит на этом крутом берегу океана памятник Неизвестному советскому солдату. И пусть глядит отсюда тот бронзовый парень глазами всех погибших в неоглядную даль — туда, где зеленеют в пальмах не видимые отсюда приморские и заморские земли.
Он желал вам добра и счастья, страны теплых морей, — всем народам, с любым цветом кожи!