— Модест Петрович, поздно об этом, — сказала она, войдя в землянку.
— Почему поздно? Я сию же минуту позвоню в медотдел и там, безусловно, поймут меня. Ну какой же нам смысл без конца жить врозь? Ты была назначена в батальон, когда он стоял в Даурии. Тогда это было логично. С переездом на Бутугур я еще мирился: рядом. А теперь тебя загонят к черту на кулички. Какой же резон?
— Но мы же военные люди. Мне сейчас просто неудобно бежать из своего батальона. Что обо мне подумают мои сослуживцы?
— Но ты же месяц назад сама просила меня походатайствовать о переводе.
— Тогда это было проще. Мы стояли на месте. Другая обстановка.
— Не усложняй события. Вот позвоню — и будет все в порядке. Должны же в конце концов прислушаться к моей просьбе.
— Не звони, не надо. Не ставь в неудобное положение себя и меня.
— Не понимаю. Ты же не в Ташкент бежишь, а в прифронтовой госпиталь. А госпиталь во время боевых действий — это арена напряженной борьбы за жизнь бойца. Кто и за что может упрекнуть госпитального врача, который в крови и стонах не знает ни сна, ни отдыха, вырывает из лап смерти десятки и сотни человеческих жизней?
Вероника не знала, что отвечать на эти слова, и сожалела, что не открылась мужу раньше. По крайней мере не было бы теперь этого трудного разговора. Прав, видно, был Ветров, когда предлагал объясниться с мужем начистоту, без всякого обмана. «Может быть, сделать это сейчас?» — подумала Вероника и поглядела в упор на мужа. Модест Петрович увидел в потемневших глазах жены что-то недоброе и решил не обострять разговора.
— Ну что ж, быть по-твоему, — примирительным тоном сказал он. — Вольному — воля, спасенному — рай. Я ведь почему об этом заговорил? Ты сама хотела перебраться в наш госпиталь. А если раздумала — дело твое. Неволить не буду.
Он старался говорить непринужденно и даже весело, но скрыть невысказанную обиду все-таки не смог. Вероника сразу же уловила недовольную нотку в его голосе, и ей стало жалко Модеста Петровича. Разве можно обижать человека, который готов для тебя на все? Но разве честнее быть с одним, а тосковать о другом?
— Ты на меня не обижайся, Модест Петрович, — тихо проговорила она, — мы разъезжаемся не за тысячи верст, на одном фронте воевать будем. — Она с усилием улыбнулась.
— За что же обижаться, бог ты мой, — развел руками Модест Петрович, — чай, не потеряемся. Навещать будем друг друга. А там, может, и съедемся. Наш госпиталь тоже будут куда-то перебрасывать.
Расстались они спокойно. Модест Петрович наказывал беречь себя, чаще писать. У машины он поцеловал ей руку, потом другую, потом несмело ткнулся губами в щеку. Когда машина скрылась за поворотом, Вероника облегченно вздохнула.
Утром батальон выстроился у землянок в линию ротных колонн — приготовился к маршу. Алексей Ветров, чисто выбритый, затянутый ремнями походного снаряжения, прохаживался перед строем. На груди у него полученный за Халхин-Гол орден Красного Знамени. Комбат надевал его в самые торжественные дни своей жизни.
Ветров подал команду. Десятки солдатских ботинок дружно грохнули о землю.
Кончилось четырехлетнее стояние на границе. Батальон шагнул в новую, неведомую жизнь.
Впереди шли стрелковые роты, за ними автоматчики, минометная рота, противотанковая батарея. Строй будыкинской роты замыкал «малолитражный» Сеня Юртайкин. Из его вещевого мешка торчал гриф балалайки.
Батальонная колонна спустилась с покатого склона Бутугура, пересекла падь Урулюнгуй. Викентий Иванович оглянулся назад. Около будыкинской землянки одиноко горбился Посохин. Комендант опустевшего Бутугура курил трубку и невесело глядел вслед уходящему батальону.
— Солдата забыли! — крикнул замполит командиру взвода.
— Там ему и место, — ответил Иволгин. — К Чегырке поближе.
Батальон шел к стыку трех границ.
Побуревшая от жары трава застилала все видимое пространство. По склонам пологих сопок переливались стеклянными струйками стебли пырея, в просторных падях зыбились седые волны ковыля.
Вставали на пути и оставались позади выгоревшие сопки, тонули в степном мареве пройденные километры, а впереди расстилалась все та же степь — и не было ей, казалось, ни конца и ни края.
К полудню солдат начала одолевать жара. Июльское солнце жгло плечи, сушило губы. Потемнели от пота гимнастерки, посерели усталые лица. Пыль поднималась над колонной, висела позади недвижным облаком. Казалось, дымится накаленная зноем степь.
Бутугурцам стали чаще попадаться прибывшие с Запада части. Одни уже стояли в назначенных местах — на северных склонах сопок, другие двигались по заросшему травой степному морю. У двугорбой сопки Русанов увидел вздыбленные стволы орудий, расписанные красными звездочками, поодаль стояли тупоносые студебеккеры с обтянутыми брезентом кузовами и дымилась походная кухня. Около нее фырчал мотоцикл.
По каким немецким укреплениям били эти пушки? Может быть, по Берлину? Теперь им предстоит вести огонь по Чжалайнор-Маньчжурскому укрепрайону.
...К вечеру батальон подошел к монгольской границе. Возле полосатой пограничной будки с винтовкой в руке стоял улыбающийся во весь рот плечистый цирик[5] и, сощурив узкие глаза, весело спрашивал:
— Пропуск «Мушька» есь? — И сам же отвечал: — Есь, есь. Давай, давай, пожальста!
Отойдя с километр от границы, бутугурцы расположились на ночлег. Какое блаженство после трудного марша снять вещмешок, растянуться на траве и лежать без движения! Глядеть в звездное небо, пить холодную воду и ждать, когда бас старшины Цыбули возвестит: «Приготовиться к ужину!»
С устатка и разговаривать тяжко. Хотелось просто полежать, помолчать.
Первым подал голос Сеня Юртайкин:
— А зря мы Поликарпа оставили, скучно без него воевать будет, — сказал он, подкладывая под голову шинельную скатку.
— Выходит: вместе тесно, а врозь скучно, — пошутил Забалуев и спросил: — Семен, теперь дело прошлое, расскажи нам, что ты написал Поликарповой жинке?
— Да ничего особенного, ребята.
— А все-таки?
— Ну, написал, что надоело читать письма про гвозди да про дранку. Сердце, дескать, любви просит, — признался Сеня. — Что я, то есть Поликарп, значит, из моды еще не вышел: как проедет на рысаке по городу — все бабы к окнам бросаются! Вот и все...
Покаявшись, Сеня вдруг ошалело открыл рот. Перед ним стоял Поликарп Посохин. Откуда взялся? Не привидение ли?
— Братцы, вы посмотрите, что творится на белом свете! — воскликнул, придя в себя, Юртайкин. — Солнышко ясное взошло! Голубь сизокрылый прилетел! Явился не запылился.
— А, вот ты где мне попался! — крикнул Поликарп, который, видимо, слышал объяснения Юртайкина и теперь хотел наказать его ремнем.
Завидев ремень, Сеня взвизгнул и опрометью кинулся в сторону — подальше от греха.
На шум пришел Иволгин:
— В чем дело? Посохин? Почему вы оставили городок?
— Все в порядке, товарищ лейтенант, — невозмутимо ответил Поликарп. — Только вы отошли чуточку, как на Бутугур прибыли ребята из бригады. Передал я им честь по чести наше хозяйство и подался вас догонять.
— Вас же в бригаду решили передать. А вы?.. Вот додумался!
— Кому же, паря, за меня-то решать? Что там на сопке сидеть, как волку? — пробурчал беглец, посапывая трубкой.
Оказалось, что Поликарп весь день плелся где-то в обозе, с кухней: боялся, что начальство вернет его обратно. А когда перешли границу, решил объявиться: теперь не страшно.
О происшествии доложили Русанову.
Увидев сбежавшего коменданта Бутугура, Викентий Иванович внешне вроде бы возмутился, а в душе обрадовался: не ошибся он в солдате!
— Я, конечно, виноватый, что дал согласие остаться на Бутугуре, — пробормотал Поликарп. — Не разобрал поначалу, чо происходит, тугодум я маленько. А потом очапался. Что же оставаться? Я рыжий, что ли? Али обсевок какой?..
— Вы же ушли с поста. Придется докладывать, — горячился Иволгин.