Иволгину не нравятся туманные рассуждения Валерия. Чего ныть понапрасну? Приказано служить — ну и служи, как положено. Он потер мундштук в своих шершавых ладонях и снова заработал напильником. Мелкая пыльца приставала к пальцам, сыпалась на землю.
Уже отчетливо вырисовывался граненый стержень мундштука, увитый разноцветными кольцами.
— Чудак человек, — усмехнулся Драгунский. — С таким голосом еще одну специальность осваивает! Тебе, брат, надо двигать после войны в святое искусство. А ты... Давай вместе. Ты поешь, у меня — художественное слово.
— Бухарбай кассиром, — захохотал Иволгин.
— Ты смеешься, а я серьезно, — обиделся Драгунский и отвернулся в сторону. По сопкам ползли мохнатые тени от облаков, похожие на запыленные отары овец. На вершине Бутугура лежало, светясь холодной изморозью, белое облако, и было удивительно, как оно не тает в такую жару.
— Да, не плохо бы побывать на сопках Маньчжурии. Мне помимо всего прочего, надо бы повидать там одного человека...
— Кого?
— Атамана Семенова. В гражданскую войну батька мой попал как-то ему в лапы. Вот и надо бы старый должок получить.
— Причина уважительная. Только дохлое это дело: в тупике мы, — простонал Валерий и начал, как всегда, с надрывом декламировать трагедию о матросе Урагане. Иволгин не выдержал, вышиб из мундштука окурок, надел гимнастерку и отправился в роту: там не заскучаешь!
У казармы толпились солдаты. В кругу, как всегда, неутомимый Юртайкин. Он наигрывал на балалайке «Камаринскую», бесом носился по кругу, забрасывал балалайку за спину, просовывал между ног, не переставая при этом бренчать на струнах.
— Давай, давай, Семен! — подбадривали его автоматчики.
Вся рота была в восторге от номеров Юртайкина. Даже меланхоличный Поликарп Посохин подошел взглянуть, что он там вытворяет. Среди солдат не было видно лишь Цыбули-младшего.
Ротный поэт был совершенно равнодушен к Сениному искусству — уединится где-нибудь в прошлогоднем бурьяне, лежит, сочиняет стихи.
По своему характеру Илько — человек редкостный и совсем не похож на своего брата. Старший Цыбуля телом плотен, костью широк, а Илько тощий, длинный, нескладный. У Цыбули-старшего голос зычный. Он может и накричать сгоряча, а Илько человек застенчивый, с лирической душой. Посмотришь на братьев — и диву даешься: как могла одна мать породить на свет столь непохожих сынов!
Иволгину говорили, что у старшего Цыбули была думка продвинуть брата по службе, сделать его сержантом или хотя бы ефрейтором. Но из этого ничего не вышло: Илько начисто лишен склонностей к командирскому делу. Едва выпадает свободная минута — уйдет в кусты багульника, раскроет сшитую суровыми нитками тетрадь и смотрит черными глазами то на повисшего в небо жаворонка, то на извилистую линию горизонта. А сам все шепчет, шепчет — сочиняет стихи. В такие минуты он забывает все на свете — ничего не слышит, не видит, как глухарь на току. Может пропустить мимо ушей даже зычный голос своего брата, зовущего в строй или к ружейной пирамиде. Старшина не дает ему спуску ни в чем, требует даже больше, чем с остальных.
— Для тэбэ вирши дороже матчасти и устава? — презрительно спросит он и добавит, сплюнув: — Сыдыть Даныло на пэню и пыше разню юрунду...
Если разговор происходит наедине, Илько непременно огрызнется:
— А шо ты ходышь, як дутый? Шо ты горчишь на мэнэ, як той цербер?
Подобными любезностями братья обмениваются частенько. Но как запоют «Ой, на гори тай жиньци жнуть», наступает между ними полное согласие. По всей Маньчжурке не сыскать столь звучного и согласованного дуэта.
Илько начал солдатскую службу на Дальнем Востоке, у Амура, но потом Федосий Цыбуля, можно сказать, силком перетащил его к себе на Бутугур — написал рапорт, что желает служить и воевать рядом с братом, и добился-таки своего. Илько недоволен переводом в Забайкалье и до сих пор корит брата за его хлопоты. Недоволен потому, что влюбился в широкий Амур, в дремучую дальневосточную тайгу и задумал даже поселиться после войны на приамурских просторах. В свободные минуты Илько сочинял стихи о неповторимых красотах дальневосточных рек и озер, о задумчивом шепоте зеленых лесов. А иногда — про тяжелую солдатскую службу вдали от фронта, про увядающую в сопках молодую любовь. Компанейский Сеня Юртайкин не выносил его тоскливых стихов, шарахался от них прочь, заткнув уши:
— Прекрати! Я жить хочу!
Не кто иной, как пересмешник Юртайкин, пустил по батальону слух, будто Илько сочиняет трагическую поэму о муках четырехлетнего стояния на границе — «В когтях судьбы» и написал уже две главы: «Из-под копыт времен» и «Не напрасно ржали кони». При этом Сеня божился, что сам слышал, как Илько читал написанное самому терпеливому солдату роты Посохину, крепко придерживая его за ремень, чтоб не убежал. Поликарп, по утверждению Сени, тяжко пыхтел, мрачнел, но все-таки выдержал до конца ниспосланную ему кару.
Вначале Иволгин не понимал, почему Юртайкин недолюбливает батальонного поэта, избирает его мишенью для своих острот. А потом все понял: Юртайкин злился, что не мог залучить поэта в общий круг, пронять его своим искусством. Так получилось и сегодня: Сеня откалывал на кругу потрясающие номера, выкладывался из последних сил, а Илько ушел в бурьян, уткнулся носом в свои вирши, и хоть воды под него подливай. Как вынести такое?
Выдав зрителям все, что имелось в запасе, Юртайкин сошел с круга и, отдышавшись, сложил рупором ладони, крикнул с обидой:
— Эй ты, гениальный! Пошто откалываешься от коллектива?
Не получив ответа, Сеня пошептался со своими дружками и побежал к жилью соседей-минометчиков. Спустя две минуты из землянки автоматчиков выбежал дневальный, крикнул:
— Рядовой Цыбуля! К телефону!
Поднятый из бурьяна Илько нехотя направился в землянку, взял телефонную трубку. В трубке послышался незнакомый голос:
— К вам на границу прибыла бригада дальневосточных поэтов. Хотелось бы встретиться, товарищ Цыбуля. Улизнули вы с Амура — и от вас ни слуху, ни духу. Как дела? Что пишете?
— Хто цэ? А як вы почулы, що я тут служу? — удивился Илько.
— Ну кто этого не знает! — засластило в трубке. — Читаем, читаем. Вот приехали потолковать по душам.
— Та я с превелыким удовольствием. А куды заходыть?
Но трубка вдруг онемела, и озадаченный Илько, постояв возле телефона, устремился к своей тумбочке, открыл висячий замок, извлек туго набитую бумагами брезентовую полевую сумку, прихватил подшивку дивизионной газеты и ходко направился в штаб батальона. Из штаба побежал по землянкам, заглянув даже в санчасть — и ни с чем вернулся к себе.
— Вот вятский и до мэнэ добрався, — добродушно улыбнулся Илько и побрел в землянку положить на место сумку с виршами.
Но едва он громыхнул тяжелым замком, как снова позвали к телефону.
— Ну, мабуть, Москва вызывае!
В шипевшей трубке послышался как будто знакомый голос:
— Товарищ Цыбуля, могу вас обрадовать. Вас вызывают в Читу на слет молодых армейских поэтов!
— А, добра, добрэ. Спасыби за приглашение. Дуже дякую. — Илько понимающе подмигнул дневальному. И тоном человека, которого не объедешь на кривой, добавил: — Только знаете, товарищ, идить вы до чертовой бабушки! — и положил трубку.
Телефон застрекотал снова. Кто-то требовал младшего лейтенанта Иволгина. Иволгин сразу же узнал глуховатый голос Викентия Ивановича, говорившего, видимо, из политотдела дивизии.
— Что же это происходит, товарищ младший лейтенант? Я к вашему солдату с хорошей вестью, а он посылает меня к чертовой бабушке! Как вы воспитываете подчиненных?
Иволгин удивленно заморгал глазами.
— Это недоразумение, товарищ майор. Тут его только что разыграли.
— Разыграли? Ну, я так и понял.
Русанов приказал заготовить для Цыбули-младшего проездные документы в Читу и провести с ним беседу.
Под вечер, когда спала жара и от Вала Чингисхана потянуло прохладой, комсомольцы будыкинской роты собрались за противотанковым рвом на собрание: надо было избрать нового комсорга вместо убывшего по болезни сержанта. Заодно решили пробрать Юртайкина за неуместные шутки над товарищем. Комсоргом единогласно избрали Иволгина. А когда перешли ко второму вопросу, завязался спор: одни предлагали объявить Сене выговор, другие настаивали ограничиться замечанием. Подмога Юртайкину пришла, откуда он ее и не ждал. Поднялся с места Илько и сказал: