Антон докуривал всегда до единой табачинки, будто в последний раз. Но в последний бы раз ему надо было еще в первую империалистическую, когда он, Антон Шумсков, русский пехотный солдат, траванулся в окопах немецким газом. С тех пор дохает собачьим кашлем, носит всей грудью, словно кузнечными мехами, а курево считает самым верным лекарством и от прошлых газов, и от суматошной жизни, какая сложилась у него по судьбе. Правда, своего табака он не заводил и даже не держал в доме, побаивался сварливой жены. Поговаривали, что она и бивала его, когда обнаруживала табачные крошки в карманах или в домашних укромках. Для «обороны» приходилось иногда повышать свой властный председательский голос, хоть это вовсе не помогало.
За невеселыми думами о напророченной печали Надеихой, а больше о непаханом поле, плугах и семенах Антон и не заметил, как загорелась бумага на губах, занялись болью ногти от огневой табачной золы — цигарка кончилась. Он бросил окурок под сапог и, присев на корточки, сунул в снег пальцы. Отошла ожоговая боль, а с ней и думы о предстоящей трудной весне. Антон поднялся с корточек, обсосал снежные капли с пальцев, поправил шапку, съехавшую набок, и, прежде чем возвратиться в избу, он еще раз глянул в полевую даль, где над снеговым полотнищем дрожал пропаренный солнцем воздух, по-вешнему дышала земля. Но вздрогнул Антон, иначе заморгал глазами, когда вдруг заметил, как из-под козырька Лешего овраги, что под деревней, еще заваленного старым зимним снегом, словно из преисподней, выбрался человек и пошел на него. Председатель нерешительно, с нечаянно подвернувшейся робостью двинулся навстречу. В такую пору свежий человек на деревне — всегда загадка. Не всегда и головы хватает, чтоб разгадать ее сразу.
— Это Лядово? — не здороваясь, спросил человек, сойдясь с Антоном.
— Да, это наше Лядово, — с вымученной степенностью ответил Шумсков, как отвечал всегда заезжим или забредшим в его деревню незнакомцам.
Перед ним стоял парень лет семнадцати, в стеганом ватнике шинельного покроя, с крупчатым потом на лбу и вязанной шапчонкой на затылке. С деланной серьезностью парень торопливо спросил:
— А где здесь сельсовет?
— Я — сельсовет, а што? — тоже с излишней официальностью отозвался председатель, разглядывая пришельца. Для солидности он шевельнул плечами под шубным кожухом, оправил замызганные полы, как бы подтянувшись, тронул рукой шапку — и тем дал знать, что прежде всего надо здороваться, коль пришел с чужой стороны.
Парень смущенно запереминался, заглядывая через плечо Антона на избяной порядок Лядова, прикидывая: в какой избе может располагаться контора сельского совета. В левой руке молодого человека пара ореховых палок с фанерными кружками на концах, на правом плече он держал облезлые от краски лыжи. Одна лыжа торчала штыком — без носка. Отломок от нее выглядывал из кармана стеганки.
— Говорю же: я — сельсовет. Чиво от меня надобно-то, ешки-шашки? — Антон как бы в доказательство поколотил себя в грудь костлявым кулаком.
— От тебя, дядя, мне ничего не надо. Раз это Лядово… — парень бросил палки и лыжи на снег и полез за пазуху, — тут проживает, — вытянув какие-то бумажки и, найдя нужную, договорил подчеркнуто официально: — Тут проживает гражданин Зябрев Николай Иванович?
— А ты кто ему? Родня что ли? — опешил Антон.
— Может, и породнимся, когда обоих в шинели нарядят, — с мальчишеской охальностью сострил парень, подавая военкоматскую бумажку: — Вот повестка ему. Тут все предписано: ложку, кружку и прочее… И чтоб через три дня быть на пункте, иначе — трибунал.
Антон, не решаясь брать чужую бумагу, оглянулся зачем-то на солнце за спиной и ему померещилось, будто в небесное светило угодил тяжелый снаряд, ненароком залетевший с фронтовых позиций. Вокруг на какой-то миг аспидно потемнело, и ночной, молоденький еще снежок на поле покрылся сажей. Проморгавшись, Шумсков достал из штанины очки в красномедной оправе, сипло дыхнул на изрядно истертые стекла, пошоркал по ним желтыми табачными пальцами и только тогда из рук парня взял повестку. Приложив очки к глазам, председатель удостоверился в том, о чем наговорил парень. И, не находя что-либо сказать в ответ, с укоризной постыдил посыльного:
— А про шинель, милок, шутковать не надо бы тебе. Это — главная солдатская амуниция, а не сюртук барский, ешки-шашки. Она для бойца — печка и мать-защитница, и походный дом. Тебе рано в нее рядиться, вишь ли…
— Да я, батя, тоже в призывниках уже, — оправдываясь, засмеялся парень. — Это я вроде как боевое задание выполняю — повестки разношу… Вот, говорит райвоенком, доберу годных мужиков, а там и вас, сопляков, тоже на пересылку отправлю — под обмундировку и в ружье… Так что, с вашим Зябревым и меня подравняют. И шинель такую же дадут. Чем не родня?..
— Господи, ужель война и до мальцов добралась? Ведь еще и года не воюем… — по-отцовски тревожно пробурчал Антон совсем негромко, словно не хотел, чтобы это слышал юный призывник. — Ну так что с этой бумагой-то будем делать? — председатель затеребил повестку в ладонях, будто он ее только что вытянул из костра, и она нещадно жгла ему руки.
— Сейчас вот сдам ее в сельсовет — не буду же я вашего Зябрева по деревне искать, мне еще в Змеево и в Царевку бежать. Туда аж четыре повестки… Одним днем велено обернуться — боевой приказ, — парень зашустрил, отер шапчонкой пот со лба и стал собирать лыжи с палками. — Да вот не повезло: в вашем овраге на какую-то железяку напоролся и лыжу сломал. Теперь жми пехом…
— Дык, выходит, мне бумага-то? Я ведь и есть председатель сельсовета, — Антон, казалось, только теперь начинал соображать в чем дело.
— Значит — вам, коль вы главный тут. Повестку, конечно, Зябреву передадите, а мне вашу расписку и печать на корешке — и все дела. Это чтоб ответственно было… Где контора-то ваша? — торопился посыльный.
— Контора как есть при мне, — сникшим голосом проговорил Антон и полез в карман. Со стариковской ленцой он вытянул суровую нитку с привязанным на конце огрызком химического карандаша, опустился коленом на снег, на другом колене приладил, словно столешницу, заскорузлую полу кожуха. Спросил, где расписаться, послюнявил карандаш, оставив фиолетовую каплю на губах, нацелился глазами в повестку. Путем ничего не видя, выписал по всему корешку повестки невероятную загогулину. Разобрать можно было лишь первую букву «Ш». И то она походила скорее на плетень, чем на графический знак. Но это было не важным. Главное — печать. Антон слазил в другой карман, достал кисетик в чернильных промочках, вынул оттуда фигуристую печатку. Кругло разинув рот, изо всех сил дыхнул на резиновую подошевку толкушки и тут же хрипато закашлялся, да так, что из глаз выкатились непрошеные слезы. Пересохший рот не дал соку, и печать оставалась сухой. Тогда Антон отшагнул в сторону, где снег показался почище, посовал нагретой карманным теплом печатью в смежное крошево, стряхнул капли и приляпал оттиск на военкоматской повестке.
— Ладно, сойдет, товарищ председатель, — снова заторопился парень. Оторвал корешок, а повестку вернул Антону.
— Ежели што, сомнение какое выйдет, — потеплел голосом председатель, — то скажи военкомиссару, что бумагу его в Лядове принял сам Шумсков. Он должон помнить меня. Мы с ним в гражданскую еще…
— Ладно, скажу, — не дал договорить парень председателю. Пригоршней он посовал снегу в горячий рот и подхватился бежать туда, куда ему было приказано.
— Погоди, милок, может, молочка бы попил, а? А то и покурим давай, ешки-шашки. Что мы нелюди, что ли…
— Спасибо, дядя! Некогда. Видишь, как прет, — парень ткнул в солнце сломанной лыжей: — Мне за ним поспевать надо.
Солнце и в самом деле с утреннего морозца повернуло на полдень и, казалось, быстрее прежнего катилось своей извечной дорогой.
— Куда, куда тебя лихоманки понесла?! — вдруг захрипел прогазованной глоткой Антон, бросившись за парнем. Когда тот остановился, председатель с отцовской строгостью стал струнить парня: — Тебе лыжи мало? Хочешь, чтобы и ноги повырвало из задницы. По целику не смей идти! Тут саперы еще своего дела не доделали… Дорогой норови, дорогу под снежком угадывай. Она не обманет — опробована уже. А то перед рождеством такая, мил человек, катавасия вышла… По-книжному сказать — трагедия целая…