— Прекратить ерничать, рядовой Семуха! — взбеленился вдруг комбат. — Не смей трепать попусту святые слова!
Комбат Лютов, разумеется, был раздосадован не безвинной выходкой артиллерийского шофера Семухи. Душу его терзала та легкость, с какой Верховный личной волей имел силу колебать стабильность фронта в ту или иную сторону, не считаясь при этом с любыми потерями. Ведь только неделю назад танковая бригада Катукова была брошена, по приказу Сталина, на орловское направление, чтобы сделать хотя бы попытку пресечь или ослабить продвижение Гудериана. И катуковцы вместе с гвардейцами генерала Лелюшенко и воздушно-десантного корпуса подполковника Безуглого не только приостановили продвижение немцев, но и, может быть, впервые проявили резкое превосходство русских танкистов над фашистскими. Было сорвано намеченное немецким командованием быстрое продвижение на Тулу — главную преграду перед Москвой. Все это в голове Лютова, словно на полевой карте, ясно вычерчивалось красно-победными линиями. И — на тебе: срочная погрузка и переброска танковых сил к Москве, будто у порога столицы обороняться легче и надежнее, чем почти за полтысячи верст от нее. Как бы то ни было, отход танкистов, главной сдерживающей силы, открывал простор для нового наступления немцев на орловско-тульском направлении. И это представлялось Лютову роковым провалом, подобным сдаче десятка таких городов как Киев и Орел. Противник не заставил себя ждать…
На второй же день после переброски танкистов немцы тут же ринулись в наступление, с неистовой остервенелостью сминая все перед собой, словно в отместку за свои недавние неудачи. Мценск пал в одночасье. Не дольше продержалась и батарея Лютова — последняя малость от некогда отважно воевавшей противотанковой бригады. Из шести последних орудий уцелело одно и три человека. Сержант Донцов в последний час боя действовал за командира орудия, за наводчика и заряжающего. За подносчика работал шофер Семуха. Ему помогал сам комбат Лютов. Подбирая остатки снарядов у разбитых тягачей и расчетов, он, словно поленцы дров, накладывал их на руку и бежал к пушке, стараясь изо всех сил не дать остыть ее огню. У него замирал дух, когда он глядел на отчаянную работу своих подчиненных — Донцова и Семухи. Силы, однако, были неравны. И, чуя близкую погибель ставших теперь до кровности дорогими ему людей, Лютов отдал приказ на отход…
Подобрав раненых и побросав их, словно мешки с овсом, в кузов тягача, помчались в очередной отступ. Хоронясь по-за насыпью железной дороги от прицельного огня немцев и не слыша смертных стонов и брани раненых, Микола Семуха гнал своего «ЗИСа-уральца», не щадя ни людей, ни технику. Пушчонка «Прощай, родина» без зарядного ящика моталась на крюке подобно упрямой телушке, норовя сорваться с привязи и отскочить в овражную укромку, избавиться от мучителей. Через пяток верст, когда Семуха вывернул свою бензинную телегу на большак и вклинился в раздробную колонну отступающих войск, раненые запросили пощады.
— Остановитесь, братцы! Пристрелите и закопайте нас тута, — будто за всех простонал пожилой, с головы до ног окровавленный артиллерист. — Нет боле мочи!..
Это были смертельно раненые солдаты, истекающие кровью. Легкораненые ушли с огневых позиций своим ходом. Куда и как ушли — Лютов не видел. Не выдержав смертной мольбы умирающего бойца, Лютов велел остановить машину. Четырех раненых удалось определить в отходящую санитарную роту. Двух, умерших по дороге пришлось закопать в придорожной посадке, означив могилку сухой ольховой орясинкой. Семуха выломал ее в посадке, ошкурил и с печальной досадой вонзил в пухлую мякоть жальника. В кузове тягача, вроде бы кстати, отыскалась гильза снаряда, и Семуха напялил ее на белую ольховинку.
— Спите, ребята! — сорвав каску с головы, проговорил шофер.
— Эх, как хороши, как свежи были розы… — выдохнул Микола из души, нахлобучил каску на глаза и поплелся к машине, сшибая сапогами жухлый коневник.
За все время отступления, с самых начальных боев, но всегда каким-то задним часом Лютов ломал голову: как удивительно просто побывавшие в горячих боях солдаты принимают и свою и чужую смерть. И в горьких раздумьях ему все жальче и жальче было живых, и хотелось для них сделать что-то необыкновенное, но обязательно спасительное для жизни.
Он и теперь, чуть ли не на каждой версте отхода выныривал из кабины и, словно к старшей родне, обращался с покаянием к каждому начальнику, кто хоть на ступеньку был выше его в звании, и докладывал о гибели и своей роты, где был политруком, и артиллерийской батареи, к которой прибился, как сирота к богомольцам. Докладывал и совсем не по-армейски винился: «Не устояли… Ни патронов, ни снарядов… Ни командиров, ни сухарей… Одни раненые и убитые… В живых — трое! Одна пушка!». При очевидной нелепости и необязательности таких «рапортов» Лютов все же надеялся, что кто-то из старших командиров войдет в положение, сжалится, наконец, и примет его самого, наводчика Донцова, шофера Семуху и тягач с пушкой в свой состав и поставит на боевое и котловое довольствие.
— Да мы сами такие же, лейтенант, — с досадой отвечали командиры, кого просил комбат о помощи. — Ни штабов, ни тылов — все как в прорву…
После таких просительных разговоров сержант Донцов пристыдил комбата:
— Да что вы, политрук, клянчите, благодетелей ищете? Битый битому — не кормилец…
С полсотни верст шоферу Семухе пришлось вести машину со скоростью пехотного шага. Его просто не пускала вперед серая махина отступающих, особенно мехчастей и обозов.
— Эх, артиллерия-матушка… И ты деру даешь? — стыдила пехота артиллеристов.
— Раз на колесах — тебе и дорогу первому? — осадил Семуху солдат в заляпанных глиной обмотках. — Вот пырну граненым в колесо — и привал тебе!
— Попридержался бы, паря, ай за медалями в Москву?…
— А еще с пушкой?!
— Да она холостая, братцы, — попытался отшутиться шофер.
— И мы не брюхаты! Двигай шагом — не дери душу…
Семуха не стал перечить, встрял в общий поток отступающей колонны. Было видно, что отступать никому не хотелось, но каждого гнала та самая сила, которую испытали все и которую не смогли сдержать. Отходили по приказам и без приказов, по трусости и по обстоятельствам, с уцелевшими знаменами и без них, в полных и неполных составах частей и подразделений, разбитые группы и уцелевшие одиночки. И все шли в одну сторону и не зная куда. В никуда продвигался и Лютов с двумя подчиненными. Однако, при видимой цельности отходящих колонн можно было определить, что данное отступление имеет все-таки плановый, приказной характер. И это вскоре подтвердилось. Из разговоров с командирами Лютов уяснил для себя достоверную, как ему казалось, обстановку. К этому времени — к концу четвертого месяца войны, когда до Москвы оставалось уже менее трехсот километров, наше Верховное командование все еще «выравнивало» общую линию фронтов. Войска Брянского фронта, выйдя из окружения и оказавшись на прямом пути орловско-тульского направления, приводили себя в боевой порядок. Фронт имел задачу: прикрыть подступы к Туле, а значит — и к Москве. 50-я армия, в составе которой совсем недавно еще отступал и политрук Лютов, тоже уцелела и получила приказ развернуться в тылу 1-го гвардейского корпуса, который вел тяжелые арьергардные бои. Пока этот корпус сдерживал натиск немцев, обескровленная 50-я обязана была подготовить новый оборонительный рубеж на реке Плаве, в полусотне верст от Тулы. Несколько определившаяся обстановка малость успокоила Лютова: он снова оказался в своей армии и теперь оставалось разыскать ее штаб и самого командира Петрова, у которого когда-то он был порученцем, и уладить судьбу оставшихся в живых Донцова и Семухи, да и свою тоже. Это он, генерал М. П. Петров, по личному рапорту лейтенанта Лютова, «отпустил» когда-то его в окопы к солдатам, на передовую, в качестве политрука. «Иди! Такие, как ты, солдатам нужнее, чем мне», — только и сказал тогда генерал. И вот, слово отца родного, Лютов ринулся в поиск «своего» командира. Но его ожидало горе и разочарование: генерал Петров, как оказалось, был убит еще неделю назад, и в командование 50-й армии вступил генерал Ермаков. Об этом генерале комбат ничего не знал и знать ему не хотелось. Вернулся Лютов, словно контуженый.