— Так. Ну, а мы с тобой куда поедем и что искать будем? — спросил Леон, горько усмехнувшись.
— Подождем еще немного, — ответил Ткаченко. — Если приема не будет, тоже пойдем на Юмовский завод. Месяца два я продержусь огородом.
Леон задумчиво прошелся по комнате, поправил наброшенный на плечи пиджак и решительно заявил:
— Нет, Сергей, я уже наездился и никуда отсюда не тронусь. Будем бороться.
Ткаченко покрутив кончики усов, искоса взглянул на Леона. Тот ходил по комнате медленно, спокойно, шаги его были твердые, и Ткаченко подумал: «С характером парень и не по возрасту серьезен», — а вслух сказал:
— Да и мне не особенно хочется разъезжать, но и без дела ходить нехватает терпенья. Вот разве что охотой заняться? А тебе, по-моему, лучше пока что на завод не показываться. Мне кажется, тебя метят посадить рядом с Иваном Павлычем за решетку.
— Это тебе так кажется. Ряшин руководил кружком. А я давно ли на заводе и кто меня знает?
— Руководил, да не так. Ведь ты рядом с Цыбулей стоял, когда тот против царя говорил.
— А тебе это не нравится?
— Нет, что ж, Лука Матвеич правильно говорил. Теперь, после казацких нагаек, я думаю, кое-кто вспомнит про те слова.
Прощаясь, Ткаченко неожиданно сказал:
— Леон, мне кажется, Галина убил ты.
Леон взглянул на него через плечо и отвернулся, а потом подошел к окну и глухо спросил:
— Что говорят про Галина?
— Говорят, что туда ему и дорога. И еще говорят, что его ухлопал какой-то наш рабочий, черный, как черт.
— Много арестовали людей?
— Да человек двадцать еще за последние дни.
Леон дрожащей рукой взял папиросу и закурил. «Выходит, что я только помог посадить еще двадцать человек невинных людей? Уж лучше бы тогда посадили меня одного», — подумал он, и в мыслях у него мелькнуло: «Пойти в полицию и заявить, что Галина убил я?».
Ткаченко наблюдал за ним, и у него не оставалось уже сомнений в том, что Леон совершил террористический акт. «Смелый, чертов парень! Такой и в огонь кинется и сгорит за милую душу. Нет, надо об этом сказать кое-кому. Но кому сказать, если Цыбуля в тюрьме?» — думал он, не зная, как удержать Леона от какого-нибудь нового опрометчивого шага.
— Ну, прощай пока, — невесело проговорил он и шагнул за порог, но опять обернулся к Леону. — Да, а револьвер нашли у Галина.
Не дождавшись ответа, Ткаченко вышел.
Леон медленно зашагал по комнате. Вспомнилась Алена. Хорошо, что так получилось и его не смогли задержать. А арестуй его власти — попал бы в тюрьму и стал арестантом, каторжником. «Эх, Аленка! — с грустью подумал он о жене. — Вышла ты за меня и уже дитя нажила, а только натерпишься ты со мной горя. А ты к горю непривычная, не то что Ольга». И он серьезно задумался об избранном им пути. Правильно ли он поступил, причислив себя к отряду лучших борцов за рабочее дело? Чургин — опытный человек и грамотный, не в пример ему. А какой опыт у него, недавнего батрака отца Акима? «Нет, Лука Матвеич, — думалось ему, — не гожусь я для политических дел, и вы с Чургиным зря надеялись на меня». Но тут же внутренний голос возражал ему, голос совести: «Значит, ты трус. А как же люди идут на каторгу за народное дело, за правду? Тебе жалко Алену, а тех семей не жалко, кормильцы которых сидят в полиции и, наверно, пойдут в Сибирь? Они ведь никого не убивали, а только хотели протестовать против увольнения с завода».
Тяжело вздохнув, Леон сел на кровать и опустил голову. От сырого, пропахшего плесенью воздуха землянки мутило.
Приоткрыв дверь, и комнату заглянул Степан, тихо спросил:
— Не спишь. Игнатыч?
— Нет.
Леон встал, взял папиросу и, закурив, опять медленно заходил по комнате.
— Не горюй, Игнатыч! Не век же будет у тебя такое положение, — сочувственно проговорил Степан и, подойдя к жестяной лампе, выкрутил фитиль. — Оно с непривычки, известно, сумно одному, как бирюку, жить. Да что ж ты с ними сделаешь, с властями, как от них жизни нет.
— Скажи мне, Степан Артемыч, — неожиданно обратился к нему Леон, — как ты думаешь, правильно люди делают, что подымаются против такой жизни?
Степан сел на табурет, подумал. Трудно было ему ответить на этот вопрос.
— Как тебе сказать, Леон? — нерешительно начал он. — Я вот тоже забунтовал, а видишь, какая моя жизнь теперь получилась? Ни кола ни двора своего, и живу я, вроде приткнувшись к чужой жизни. А какая это жизнь? Так и у тебя получается, парень. Так что извиняй, а я тебе не сумею ответить. А ты что, назад надумал?
Леон даже слегка вздрогнул, услышав такой вопрос, и тотчас же, не задумываясь, ответил:
— Нет, Степан, назад я не поверну. Я… я просто хотел услышать от тебя: как ты считаешь, правильной ли дорогой я иду?
Степан пытливо посмотрел на Леона. Что это на него нашло сегодня? Проверяет он его, Степана, или сам колеблется, сомневается в своем деле?
— У меня, сам понимаешь, Игнатыч, — медленно, запинаясь, заговорил он, — семья, детишки, да и стар я для таких дел. А дорога твоя, что ж, дорога правильная. За народ, за святое дело идешь.
«За народ, за святое дело», — мысленно повторил Леон и сел на старую деревянную кровать, похудевший за эти дни, обросший черной щетиной, с заострившимся носом и запавшими глазами.
Лампа горела тускло и начинала мигать. Степан подошел к ней, встряхнул и, убедившись, что в ней нет керосина, сказал:
— Газу нет, так что придется ложиться спать. Ты как, спать будешь или посидишь? А то я могу каганец засветить, все ж таки при свете оно веселее думается.
— Сделай каганец, — попросил Леон, — буду читать.
Степан вышел в первую половину и скоро вернулся с блюдечком в руке, на котором лежала в постном масле тряпочка и горела неровным, слабым пламенем. Поставив блюдечко на стол, Степан спросил:
— Зять Илья Гаврилыч не думал приехать? Очень желательно мне поговорить с ним по душам.
Леон ожидал Чургина. Ольга вызвала его телеграммой. Но ему не хотелось говорить об этом Степану.
— Не знаю, вряд ли ему известно про наши дела, — вяло проговорил он.
Достав из-под подушки брошюру, он сел за стол и придвинул к себе блюдечко с огоньком.
Степан, выйдя и свою половину, пожал плечами: «Совсем затравили парня; не знает, за какое дело и приниматься. Какое оно чтение при таком свете? А делает же вид, будто на душе у него спокойно. Эх, судьба!».
Когда Степан вышел, Леон извлек из-под кровати чемодан Луки Матвеича и открыл его. В чемодане были стопки газет, брошюры, книги. Леон взял одну, прочитал: «К. Маркс. Капитал. Том первый», — и, перелистав ее, качнул головой. «Толстая очень, не одолею», — подумал и положил книгу на место. Потом вынул из пачки тоненькую, четко написанную кем-то от руки брошюру, взглянул на заголовок.
— «Кредо», — произнес он вслух и вспомнил разговоры на кружке об этом документе экономистов и ленинском «Протесте».
«А почитаю-ка я, что тут написано, в книжонке этой», — решил он и, присев к столу, взял карандаш и бумагу и стал читать.
«Существование цехового и мануфактурного периода на Западе наложило резкий след на всю последующую историю, в особенности на историю социал-демократии. Необходимость для буржуазии завоевать свободные формы, стремление освободиться от сковывающих производство цеховых регламентаций, сделали ее, буржуазию, революционным элементом…».
Леон остановился, подумал немного и почесал карандашом висок: «Мудреное что-то. „Мануфактурный период“, „свободные формы“, „регламентации“. Ничего не поймешь», — подумал он и стал читать дальше:
«Можно прямо сказать, что конституции 1848 г. были завоеваны буржуазией и мелким мещанством, артизанами…»
Леон досадливо заерзал на стуле, опять почесал карандашом висок, продолжая смотреть на черные строчки. Наконец он сказал вслух:
— Мещанством, артизанами завоеваны конституции. Гм… А народ, рабочий класс где? И какие это такие революционеры — артизаны? Чепуха какая-то!
Леону хотелось бросить брошюру обратно в чемодан, но он все же заставил себя читать.