Мне тоже было обидно за мать.
— За что же на двоих две комнаты?
— В бригадиры вылезла, что-то там перевыполняет. А может, еще дитенка нагуляла, у нее ж не узнаешь.
Увиделись мы с Дарьей в начале пятидесятого года. Я приехала сразу после сессии, а дома за столом, за бутылкой вина — мать и Дарья. Приняли Дарью в тот день в кандидаты партии, и они вдвоем отмечали это событие. А тут и я.
Ни о чем толком мы в тот вечер не поговорили. Дарья глядела на меня хмельными счастливыми глазами, обнимала своими тяжелыми ручищами, целовала то в одну, то в другую щеку.
— Ой, сестрица моя младшенькая, жила бы ты поближей, я бы тебе и того и сего подкинула бы.
Полезла в сумочку, достала две сторублевки, сунула мне в карман.
— Я бы тебе каждый месяц посылала, если б не матка твоя упертая.
— Деревня, — качала головой мать, — вот так напьются и последнее с себя раздают.
Утром мать вздыхала. На собрании, когда Дарью принимали в партию, та не сказала, что Марея была единоличницей, раскулаченной. Конечно, она жизнью искупила, но все-таки… Просила меня:
— Скажи ей, пусть хоть задним числом признается, а то в такую беду влезет — не вылезет.
Я училась на втором курсе, все знала, все понимала. Вместо того чтобы успокоить мать, пыталась ей научно объяснить то, что произошло с Мареей:
— Перегиб был. Головокружение от успехов. Марея на хуторе жила, мужа похоронила, нельзя было от нее в ту минуту правильного решения ждать.
Мать твердила свое:
— Ты скажи ей, пусть сходит, признается…
Я сказала об этом Дарье. Она сразу вспыхнула, но ничего не ответила, замкнулась. Мы ходили по тротуару возле детского сада, ждали, когда там отобедают, чтобы забрать пораньше Володю. Дарья вдруг остановилась, повернулась ко мне:
— Передай теточке, не ее ума это дело.
И ушла, забыв про меня и про Володю. Не пошла, а ушла, я это сразу почувствовала, ушла насовсем.
Мать мирилась с ней года три. Были короткие замирения, ходили друг к другу в гости на праздники, в деревню даже вместе в отпуск съездили, но так до конца и не помирились.
Мать никогда ничего не сообщала в письмах о ней. Только однажды, когда я уже работала младшим научным сотрудником областного архива, прочитала я в ее письме такие строки: «Никому не завидуй. Обращай главное внимание на работу, а то обгонит тебя, посмеется над тобой Дарья».
Встретились мы с Дарьей через двадцать лет после разлуки. Я уже свыклась с новостью, что Дарья — та самая наша Дарья — директор ювелирторга. Объяснила себе, что жизнь шла, вполне могла Дарья закончить финансовый институт. От матери на этот счет не было никаких сведений, ее волновало в Дарьиной жизни другое: «Все такая же гонорливая, забыла, кто ей вызов прислал. Шубу купила каракулевую, нет чтобы на обзаведение молодым эти деньги отдать». Я догадывалась, что Володя женился.
Позвонила я Дарье утром в воскресенье. Походила по городу, обошла снаружи парк: уличку нашу как ливнем смыло: трава зеленая, деревья стоят, ограду убрали, и стала уличка частью парка.
Зашла в будку телефона-автомата.
— Здравствуй, Дарья. Узнаешь?
Молчание, а потом низкий падающий голос:
— Сестрица! Ты?
Шла по дорожке парка большая, красивая, в синем костюме, с кружевным клином на груди. Увидела меня, побежала. Обняла, и я вспомнила тепло ее ручищ, потом увидела накрашенные ее ресницы: вот так Дарья…
— Ну, пошли сядем, ноги не держат от волнения, — Дарья пошла к скамейке, собралась сесть, я схватила ее за руки, потянула к себе. — Ты что?
— Ничего. Помнишь, как платье об скамейку выкрасила?
— Помню.
Дарья заплакала, я следом, и мы сели на скамейку.
Лукьяныч
Он во многом был виноват перед моей матерью. Даже в том, что на три года моложе ее, что встретился с ней поздно, когда ей осталось год до пенсии.
— Где ты был, когда я с ребенком на руках страдала в эвакуации? — спрашивала она его, замораживая своим проницательным, знающим ответ взглядом.
Он втягивал голову в плечи, соображал, как бы вывернуться, не поссориться с ней, отвечал, улыбаясь:
— Ты бы лучше поинтересовалась, где я был, когда тебе два года было.
Мать замирала, подозрительно щурила глаза, смотрела на него с опаской.
— Говори и договаривай, где же был?
Он, счастливый, что сейчас развеселит ее, отвечал:
— Где я мог быть! Еще не родился!
Мать вздыхала, качала головой, стыдила:
— Высчитал… Молодостью своей хвастаешь. А сам такой же старый ботинок, как и я.
Ссорились они редко. Только в тех случаях, когда мать злым словом касалась родни Лукьяныча.
— Они, конечно, меня ненавидят, такого кормильца я у них отняла, — так она расправлялась с его племянниками. — Может, он на работе голова, настоящий директор, — убивала она старшего брата, — а дома обыкновенный людоед. Он же тебя ел, деньги племянники отбирали, а брат живьем ел. Кем ты у него в доме был? Приживалом. Гостям двери открывал.
Лукьяныч после таких слов надевал новый плащ и уходил из дома. Уходил страдать в парк, который был недалеко: улица бежала вдоль парковой ограды. Мать кричала ему вслед:
— Я этот плащ продам! Моду взял, что ему не так скажи — плащ надел и пошел!
Томка, которая на лето приезжала к бабушке, держала сторону Лукьяныча. И я, когда бывала с ними, страдала за него.
— Ты некультурная, бабушка, — говорила Томка, — у тебя что в голове шевельнется, то сразу на языке. Кончится тем, что он тебя бросит.
— Ой, как напугала! Да если дело к тому пойдет, я сама его первая брошу. Что я ему такого сказала? Правду сказала. Я без хитрости: что думаю, то и говорю.
Она тут же кидалась в работу: ставила тесто для блинов, замачивала рубашки Ивана Лукьяновича, заставляла внучку мыть полы, и все чтобы быстро, мгновенно, чтобы вернулся Лукьяныч и с порога увидел, какой рай земной временно отринул от себя.
— Бабушка, знаешь, к какому я пришла выводу? — говорила Томка, ползая на коленях с мокрой тряпкой. — Ты его любишь. По самому настоящему счету.
— Новость открыла. — Мать обижали такие слова. — Чего б я тогда замуж шла?
Одно дело самому сделать открытие, и совсем другое — узнать, что его открыли до тебя.
— Ты выдумщица, бабушка, — не верила Томка, — чтоб людей удивить, ты себя не пожалеешь.
Такой сложной похвалы моя мать не понимала.
— Это Рэма тебя так научила, — говорила она обо мне, — а ты с ее слов чирикаешь. Своим умом надо жить.
Я была ее дочерью, но в такие минуты она относилась ко мне, как к чужой, как к нечастой гостье в своем доме. А Томка приезжала каждое лето. С малых лет она одна, под приглядом пассажиров, ехала к бабушке. «Дите одно едет в вагоне через всю страну, — говорила мать соседкам обо мне, — разве матери так поступают?» Если соседки соглашались — так не поступают, моя мать их тут же осаживала: «Каждому свое: одна, как курица, всю жизнь цыплят за собой водит, а другая, как орлица, — где гнездо, где птенцы, ей неинтересно, у нее свой полет, своя высота». Соседки по опыту долгой жизни рядом с матерью не спорили с ней, отводя в сторону недоверчивые взгляды, соглашались, мол, чего уж тут спорить — Рэма твоя орлица, залетела далеко, а высоко ли — это и тебе, Ольга, неизвестно. Когда Томка была поменьше, они пытались случайным вопросом выяснить, на какую высоту я взлетела.
— А телевизор у вас дома большой?
Томка была внучкой своей бабушки: то ли чувствовала подвох, то ли ей просто вопрос не нравился.
— Мы вообще выбросили телевизор, — отвечала она, — он у нас время жрал, мы его и выбросили.
«Выбросили телевизор» — действовало. Это не бутылку пустую, не двенадцать копеек в мусорный ящик отправить. И все-таки им трудно было поверить, что длинная Римка, на которую мать каких-нибудь пятнадцать лет назад на весь двор кричала: «Туфли ей надо! Ты посмотри, в чем мать ходит!», что эта Римка выбросила телевизор.