Литмир - Электронная Библиотека

«Добрый день, глубокоуважаемый товарищ командир полка, в котором служит мой сын.

Не знаю, к сожалению, Вашего имени-отчества, но почему-то думаю, что у Вас есть свои дети, большие или маленькие, и Вы меня поймете…»

Она писала о своем сыне Евгении Яковлеве, который проходит настоящую школу воинского мужества, наверняка умнеет и крепнет телом, а вот что происходит с его сердцем — это ей неизвестно. Ей даже кажется, что сердце его потихоньку черствеет. И, может быть, не только у него, потому что армейская жизнь строга и трудна, среда мужская, всякое сердечное слово, как ей кажется, в такой молодой, мужской среде не в моде, вот и затихают потихоньку в сердце жалость и любовь, тоска по родным людям и доброта. «Я по письмам Женькиного друга к своей девушке знаю, что сын мой жив-здоров. Не знаю, пишет ли его друг своей матери, но мать вашего солдата Евгения Яковлева уже третий месяц заглядывает в пустой почтовый ящик и врет соседям, что «вам привет от Женьки». Я бы могла ему сама написать и нашла бы слова пронять его. Но это не только обидно, это неправильно».

Он ей ответил. Они все тогда написали своим матерям. Чистяков закончил политзанятия тем, что раздал всем тетрадные листки и сказал: «А ты, Яковлев, не обижайся на мать. Не забывай: она тебя родила и вырастила». Никто не засмеялся. Все серьезно склонились над листками. Только Аркадий Головин, Женькин друг с шестого класса, глянув на неподвижно сидящего за столом Чистякова, спросил:

— Товарищ старший сержант, простите за вопрос, вы сирота?

У Леши была мать. Он взял из оставшейся стопки листок и тоже стал писать.

Назавтра Яковлева вызвал командир части. Извинился.

— Неловко получилось с письмом. Не надо было его читать всему взводу. Перестарался старший сержант. — И неожиданно улыбнулся. — Будете маме писать, кланяйтесь от меня. Она где работает?

— В театре.

— Я так и подумал.

3

Женька нашел на антресолях свои синие кеды, порылся в ящике, в котором хранилось старье, и вытащил джинсы. Прежде всего надо было поставить шкаф на старое место. Стало обидно, что она передвинула его и вообще всю мебель переставила, уничтожив его обжитой угол, который он не раз вспоминал вдали от дома. Вся стена была заклеена яркими картинками из журналов. Это был целый мир: вулканы извергались, красавицы в купальниках стояли на берегу моря, брала барьер белая лошадь, четыре заграничных близнеца в кружевных кофточках сидели на горшках. Ничего не говорила, а только он уехал, все содрала.

Он загнал кушетку и шкаф на старое место, убрал со своего стола ее флаконы, вазочки и прочую дребедень и передвинул стол туда, где он стоял два года назад. Вот теперь он дома. Его не ждали. Его даже очень не ждали. А он вернулся и будет жить, как жил. Конечно, не так он мечтал вернуться, не так встречают в эти минуты его товарищей настоящие матери, но обижаться не приходится. Как верно заметил старший сержант Чистяков: «Она тебя родила и вырастила». Ну, допустим, последние два года он рос сам. И успел навидаться всякого. Чего, например, вспоминать о картинке с вулканами, если живые вулканы курились прямо перед окнами казармы. Они были черными коротким летом и снежно-белыми, как поется в песне, «десять месяцев в году».

В один из этих месяцев он ослеп. Рота была на учениях. Поднялась пурга, выла и бесновалась три дня. Потом в одну секунду стихла. И сразу все вокруг нестерпимо заблестело. Казалось, на небе не одно солнце, а тысяча. Невозможной белизной засияли вулканы, от их подножий тянулась необозримая, белая до рези в глазах снежная равнина. Лыжи не оставляли следов, бежалось легко. «Благодать какая, — сказал Федя Мамонтов. — Красота!»

Через час их разыскал старшина Рудич, громко ругаясь, выпрыгнул из вездехода и стал раздавать всем черные очки. Старшина опоздал, потому что многие — и Мамонтов, и Аркадий Головин, и Женька, и даже старший сержант Чистяков — успели ослепнуть.

Это была не настоящая слепота, она прошла на другой день, но Женька до сих пор помнит странное чувство беспомощности, охватившее его. Сильная, резкая боль в глазах не шла в сравнение с этим пугающим чувством. Все вокруг исчезло за непроницаемой белесой стеной, непонятно, где верх, а где низ, не знаешь, куда идти и что делать.

— Вот тебе сразу все вместе: и благодать, и красота, — подначивал Мамонтова Аркадий Головин, вытирая бегущие ручьем слезы. — Сглазил ты, Федя, природу.

Мамонтову было не до шуток. Все свои восемнадцать лет до армии он прожил, не слепив ни одного снежка, и на лыжи-то Мамонтов встал впервые в солдатском обмундировании. Теперь он уже не радовался белому зимнему окружению, а, держась за веревку, которой соединили «слепцов», осторожно переставлял ноги.

— А кто виноват? — громко спросил Женька. — Кто опоздал прийти на помощь и подточил боеспособность? — И сам же ответил: — Старшина Рудич.

С этих слов все и началось…

Джинсы висели на спинке стула. Он мыл пол в трусах по освоенному в армии способу. Опрокидывал ведро воды на пол, собирал эту воду тряпкой, вытирал пол досуха и снова окатывал его водой. После третьего ведра пол светился и благоухал, как луг после дождя.

Потом Женька мыл посуду и пел свою любимую песню «Опустела без тебя земля». Пел громко, наслаждаясь, что может петь во весь голос и никто не прервет, как бывало: «Женька, заткнись, пожалей песню». А Рудич однажды сказал самые дурные и оттого самые обидные слова: «Поёшь мотивно, а слушать противно».

Потом он надел джинсы и кеды, лег на кушетку и стал думать о Зине. Верней, он старался о ней не думать и поэтому думал. Он давно решил, что целую неделю после приезда не будет ей объявляться. Все ей будут сообщать: «Женька приехал», а он даже не позвонит.

4

Старшина Рудич оказался злопамятным человеком. Всю ту первую зиму он замечал в роте одного рядового Яковлева и не давал ему прохода. В дело пошел, как говорил Аркадий Головин, полный джентльменский набор придирок. На вечерних поверках, когда ребята валились с ног после тяжелого дня, Рудич держал их в строю столько, сколько ему было надо для полного торжества над Женькой. Четыре часа тактических занятий и два часа на стрельбище, где указательный палец примерзал к спусковому крючку. Если бы не дневной сон, сил бы уже не было отбрасывать снег от окон казармы и расчищать дорожки, заливать хоккейную площадку. Если ожидалась к вечеру пурга, расчистка отменялась, и рота разучивала строевые песни. Колючие снежинки врезались в щеки, таяли во рту, а старшина бегал вдоль марширующей роты и требовал: «Петь всей грудью. Громче! Громче!» И после вот такого дня Рудич иногда еще долго мурыжил Яковлева.

— Рядовой Яковлев, что будете делать в случае пожара?

Старшина произносил «пожара», и Женька был уверен, что он делает это нарочно, чтобы позлить его. Никакого пожара не предвиделось, да и не могло случиться: пол вокруг печки был обит листовым железом, а в курилке все время торчал кто-нибудь из дневальных. И все же почти каждый день старшина спрашивал у рядового Яковлева, как лично он будет действовать в случае «пожара».

Женька ловил сочувствующий взгляд помкомвзвода Леши Чистякова, стоявшего вместе с другими сержантами позади старшины, и, подавляя вздох отчаяния, отвечал старшине.

— А что такое пожар? — спрашивал старшина.

Этого Женька не знал. Обязанности каждого при пожаре были расписаны и вызубрены назубок. Но о самом пожаре там ничего не говорилось.

Женька что-то мычал, сонно хлопал ресницами, а Рудич, снисходительно улыбаясь, поучал:

— Пожар, рядовой Яковлев, это возгорание предметов, в данный момент к возгоранию не предназначенных.

Когда рота заступала на дежурство, Женька обязательно оказывался на кухне. Другие шли в караул, рубили дрова, возили воду, кочегарили — мужские занятия, — а он в это время чистил картошку или мыл огромные котлы.

Женька спросил помкомвзвода Лешу Чистякова: «Долго еще Рудич будет надо мной измываться?» Чистяков ответил по форме: «Рядовой Яковлев, старшина Рудич относится к вам так же, как ко всем». И все же Леша, наверное, что-то сказал Рудич у, потому что на следующий день старшина вызвал Женьку к себе в каптерку и спросил, как ему служится.

2
{"b":"233966","o":1}