Я не знала «с чего», сейчас думаю — с сердца, с детских глаз, как они на мир с самого начала смотрели, а тогда не знала, сказала не свою, услышанную где-то фразу, очень она мне тогда казалась остроумной:
— Талант как деньги. Если они есть — то есть, а нет — так нету.
Дарья не согласилась:
— При чем тут деньги? Деньги заработать можно.
Потом сказала:
— Талант, думаю, на все в жизни бывает: на стихи, на деньги, на любовь… Я из-под лавки на все глядела, оттого такая бесталанная.
В конце июня, когда с моими экзаменами было покончено, мы с Дарьей отправились в парк. Когда парк подпирает своей железной оградой сарай в твоем дворе, в такой парк или будешь бегать каждый вечер, или выберешься однажды с великим трудом. Каждый вечер фокстроты и танго духового оркестра накрывали наш двор бьющими по нервам музыкальными волнами. Соседи закрывали окна и форточки, я, по молодости, не страдала, каким-то образом выключалась, лишь минутами слышала музыку. Она для меня звучала позывными другого, праздничного мира. Иногда по дороге домой, пересекая парк вечером, я видела этот мир, он не совпадал с тем, который рисовала мне в нашем дворе музыка. Девчонки, танцующие с военными курсантами на асфальтированной площадке, все как на подбор были в хороших туфлях, в кудрях, с яркими, накрашенными губами. Изредка среди танцующих попадались парни в штатском и девчонки студенческого вида. Эти чаще гуляли по дорожкам толпами, выстраивались в два ряда вокруг танцующих, глядели молча, с интересом, как на чужой берег. Однажды я увидела, как две девочки сняли туфли и босиком вошли в круг, — видимо, асфальт здорово стирал подметки. Запомнились еще парковые скамейки, покрашенные голубой непросыхающей краской. Они пустовали все лето, зияя вечером в электрическом свете. Каждая скамейка стояла под гроздью плафонов на высоком столбе.
Нам с Дарьей в этом парке делать было нечего, но мы однажды собрались и пошли. Дарья надела новое платье. У меня даже сердце упало оттого, что может быть на свете такое платье — синее, заграничное, с узенькими кружавчиками. Кружева в три ряда воротничком и рядов по десять на рукавах, длинным таким пенящимся манжетом. Пришлось мне надеть материн вишневый костюм, единственную драгоценную вещь, можно сказать, семейную реликвию. Когда я пришла с выпускного вечера с трубочкой аттестата в руках, мать, проснувшись, сказала, видно, давно заготовленную фразу: «В честь окончания школы дарю тебе костюм». Какой костюм, гадать не приходилось: он был единственным, мать купила его до войны, свозила в эвакуацию и привезла оттуда новеньким. Подарок так и лежал в чемодане под кроватью — «дарю» это еще «не носи». Я в этом разбиралась. Но тут вытащила чемодан, выгладила шелковый вишневый костюм с черной вышивкой на груди, замазала чернилами белые ссадины на каблуках туфель, и мы с Дарьей, нарядные, розовые от собственной неотразимости, двинулись сначала к сараю, потом по узкой тропке к дыре в парковой ограде.
Первое и единственное чувство, которое охватило меня в парке, был стыд. На нас смотрели. Наверное, мы были не только сверх всякой меры нарядные, но и по-смешному разные. Дарья уже мать, рабочий человек, с твердым шагом, и я в болтающемся, как на вешалке, костюме с птичьей походкой послевоенной десятиклассницы. Мы стояли в толпе, окружающей танцплощадку, — нас никто не приглашал. Мы выдвинулись в первый ряд — к Дарье подошел некрасивый длинный курсант. Я не глядела на них; в один миг убедила себя, что пришла сюда ради Дарьи. Пусть потанцует, какие у нее еще в жизни радости. Надо только пораньше отсюда уйти, положить костюм в чемодан до прихода матери. И вдруг:
— Вы танцуете?
Я не увидела его лица.
— Очень плохо танцую. Сразу предупреждаю.
Мы вошли в тесный от танцующих пар круг. В четвертом классе под патефон моя подруга Женя Никитина научила меня танцевать вальс. Потом в войну в нашей женской школе я «водила» на школьных вечерах своих подруг в фокстротах и танго. Парень, с которым я впервые танцевала, который «водил» меня, был летчиком-лейтенантом, голубоглазым, с ямкой в подбородке. Танец назывался «вальс-бостон». Я познакомила летчика с Дарьей, она меня — со своим некрасивым курсантом. Вчетвером мы отчалили с площадки, пошли гулять по парку. Дарья шепнула мне: «Не проговорись, что я фронтовичка». Это удивило. Летчик был сам фронтовиком, с орденом Отечественной войны. Наверное, Дарья что-то перепутала, правильней было бы опасаться намека, что у нее ребенок.
Курсант уныло вышагивал рядом с Дарьей, летчик беспрерывно говорил. Когда я пробовала вставить слово, он был недоволен: «Сами знаем, что сахар белый». У него еще была одна любимая присказка: «Расти большой, не будь лапшой». Он адресовал ее курсанту и сам хохотал, захлебываясь, так ему было смешно, что длинному курсанту надо еще расти. Вскоре летчик выговорился, потерял к нам интерес и вернулся на танцевальную площадку. А курсант заговорил.
— Далеко живем? — спросил он у Дарьи.
— Отсюда не видать, — ответила та.
— С мамашей или одна?
— Одна.
— Тогда пошли, — сказал курсант и стал смотреть на меня. Я стала третьей лишней.
— Куда это пошли? — спросила Дарья.
— К тебе, — курсант был человеком дела, не чета лейтенанту со своим «сахаром» и «лапшой».
— А что ты у меня забыл?
Курсант потупился, всем видом своим показал, что этот Дарьин вопрос смутил его. Но преодолел себя, обратился ко мне:
— Можно вас на минуточку?
Когда мы отошли, он сказал:
— Мы можем вас вдвоем проводить до дома. Вы меня понимаете?
Я все понимала. Пышная Дарья в своем заграничном платье понравилась курсанту, и он захотел к ней туда, где она жила одна.
— Провожайте, — ответила я.
Провожать меня было некуда, мы стояли недалеко от дыры в ограде, но Дарья сама затеяла эту игру, сказала зачем-то, что живет одна.
Когда мы подошли к Дарье, курсант взял ее под руку. Дарья замерла.
— Э! Убери руку.
Курсант послушался.
— Увольнение у тебя до утра? — спросила Дарья.
— До двенадцати.
Я глядела на Дарью, это была не она, а другая, наглая и бесстыжая женщина.
— До двенадцати! Да я к утру только раскочегариваюсь.
Курсант хихикнул.
— Ну, а шнапс у тебя есть?
Курсант развел руки в стороны.
— А по морде когда-нибудь получал? — Дарья развернулась и своей лапой собралась дать ему по голове. Курсант отскочил.
Дарья по-деревенски, с криком пошла на него:
— Ах ты кобелиное отродье! К бабе захотел! На дурничку! Чтоб она тебя поила, спать с собой положила минут на тридцать. Морду б тебе сбить в кровь за такое…
— Ну ты, ну ты… — курсант попятился.
Дарья схватила его за рукав.
— Патрулю сдам, к такой-то матери. Тут каждых полчаса патрули.
Курсант перепугался, тряхнул головой и побежал по дорожке. Дарья не сразу остыла, стояла, выкрикивая ругательства, потом увидела меня и стихла. Я думала, она заплачет, но она махнула рукой, словно что-то от себя отогнала, и тут же пошла к скамейке, с размаху села, влепилась в краску. Я даже ойкнуть не успела, схватила ее за руки, вытянула, но спина и подол сзади уже были в голубых разводах.
Через два дома от нас жил шофер дядя Толя, у него наверняка был бензин, я уговаривала Дарью пойти к нему, спасти платье, но она не пошла.
— Человек спит уже. Как у тебя все просто: пошел, разбудил, дайте что мне надо.
Больше мы в парк не ходили. Дарья пошла на курсы учиться на мотористку катка, который укатывает асфальт, я поехала в Москву поступать в университет.
Время развело нас. На каникулы я не каждое лето приезжала домой. То практика, то работала вожатой в лагере. Когда приезжала, не всякий раз виделась с Дарьей. Адрес у нее поменялся, она получила квартиру. Мать не могла простить ей этого.
— Две комнаты, вода горячая. Нет чтобы сказать: бери, теточка, себе одну комнату. Все забыла: что я ей вызов послала, из деревенской грязи вытащила.