И после всего этого: «Ты меня уже не любишь?» — «Не знаю…»
Это «не знаю» чуть не поссорило его с Аркадием и Мамонтовым. В воскресенье они направились в город. Шли, поглядывая по сторонам, разговора не было, Женька подбрасывал увольнительный жетон и ловил его на ходу.
— Уронишь, — сказал Федя.
— Никогда! — ответил Женька и снова подбросил жетон. И уронил.
Был июль, самый замечательный месяц в тех местах, где они служили. Океан прогрелся у берега до тринадцати градусов, и некоторые смельчаки купались.
Деревья и трава в июле торопились наверстать упущенное. Сосны становились пушистыми, кедрач, стелившийся в низинах, упруго распрямлялся, деревья поднимали лапы с земли, становились выше. А трава в этом месяце вытягивалась в человеческий рост. В такой траве найти жетон было пропащим делом. Они ползали на коленях, стукались лбами — жетон не мог сигануть далеко, он просто исчез, испарился.
— Все, ребята! — поднялся с колен Женька. — Хватит. Влетит мне от старшины, но в первый раз, что ли? Идите без меня.
Мамонтов ничего не ответил. Сморщив лоб, как заведенный шарил по траве. И Головин постоял, подумал и тоже стал ворошить траву. А Женьке это надоело.
— Он на танцы опаздывает, — сказал про Мамонтова Аркадий Головин. — У него там свидание.
— Так пусть идет. Я-то при чем? — ответил Женька. — А я в полк вернусь, в шахматы поиграю.
— Он хотел, чтобы все вместе. Для поддержки. Он эту девчонку боится.
Жетон нашел Мамонтов. Лучше бы он его не находил.
8
Катю Савину Женька и Аркадий встретили на бульваре. Она толкала перед собой коляску, а из коляски торчали маленькие ботинки с испачканными землей подметками.
«Уже ходит», — подумал Женька.
— Год и два месяца, — сказала Катя, — зовут Пашкой. Павел. Редкое имя, правда?
— Бывает, — ответил Головин, а Женька хотел спросить, как зовут ее мужа-очкарика, но спросил другое:
— Ну и что дальше?
— Ты про жизнь? А кто это когда знал или знает?
— Я пойду, — сказал Аркадий, — мать ждет. Ругаться будет. Скажет, вернулся и засвистел. — Он продрался через подстриженную ограду из кустов акации и побежал к трамвайной остановке.
— Я позвоню! — прокричал ему вслед Женька и спросил Катю: — Учишься?
— И учусь, и работаю, и вот этого деспота выращиваю. На тебя, Яковлев, хорошо армия повлияла. Ты каким-то другим стал.
— Каким же?
— Не знаю. Менее гордым, что ли.
Ему не понравились ее слова.
— А ты не изменилась. Очкарика, наверное, своего затерзала разговорами.
— Очкарика своего я люблю. Слыхал про такое? Про любовь.
— Слыхал. Ты мне вот что скажи: еще детей рожать будешь?
— Нет.
— Почему?
— Мать жалко. Ведь на ней еду.
Все-таки после разговора с Катей осталось хорошее чувство. Хорошо, когда человек откровенен, не выпендривается, и еще хорошо, что ты имеешь право говорить с ним как с другом, потому что знаешь его с первого класса. И еще он подумал о том, что молодость самое страшное время. Вот Катька родила Пашку. Полюбила, вышла замуж и родила. А могла бы и не выйти замуж. Герка Родин работает на заводе, говорит: надо было после восьмого идти, протирал штаны на этой парте самых прекрасных два года. Сашка Югов где-то с экспедицией на Севере. Всех по своим местам растыкала жизнь. А может, не по своим? Странно и страшно то, что жизнь твоя зависит иногда от тебя. Поеду с Аркашкой в Чебоксары — и будет у меня одна жизнь, засяду за книги, поступлю в институт — другая жизнь. Женюсь на Зинке — третья. Так что же из трех? А может, из ста? А есть одно-единственное?..
— Ты не обижайся на меня, Яковлев, — сказал ему тогда в опустевшей каптерке старшина. — Я ведь хотел, чтобы тебе лучше было.
— А что значит — лучше? И откуда вам знать, что именно для меня лучшее?
— Для всех самое лучшее одно. — Старшина положил ладонь с растопыренными короткими пальцами на выпуклую грудь. — Чтоб здесь было спокойно.
— А у вас там спокойно? — спросил Женька.
— Было. Раньше было. Целых двадцать лет.
— А что случилось? Атомная бомба там у вас взорвалась?
— Ты, Яковлев, даже такое слово, как атомная бомба, попусту не произноси. Умным должен быть: службу прошел. А у меня беда случилась. Отец-то мой помер. Молодой еще был, шестьдесят два года…
Ничего себе молодой. Женька еле сдержал улыбку. Конечно, смерть страшная штука, но называть шестидесятилетнего молодым — это кто не хочет улыбнется.
— Я двадцать лет в армии, — сказал старшина, — вы приходите, уходите, а я остаюсь. Так раньше было, А теперь и мне уходить пора.
— А вы оставайтесь, — Женька пожал плечами, — кто вам мешает?
— Никто. Сам себе такой приказ дал. Придет пополнение, проведу с ним курс молодого бойца, примут они присягу, а я уеду. Рапорт уже написал.
Он полез в стол и вытащил сложенный пополам листок. Не поднимая на Женьку глаз, попросил:
— Прочитай насчет ошибок. Я, кроме ведомостей на обмундирование и ваше питание, давно ничего не писал.
Впору было разрыдаться. Въедливый и грозный старшина, терзавший Женьку, просил проверить ошибки.
Женька два раза прочитал рапорт. Ошибок не было, старшина писал короткими предложениями.
— Все в порядке, — сказал он Рудичу, — ставлю вам пятерку. Только, может быть, насчет пасеки не стоит? Несолидно как-то. «А также имеется пасека, которую больная мать содержать не в силах». Несерьезная причина, товарищ старшина. Какое дело командованию до вашей личной пасеки?
— А я для себя одного, что ли, мед качать буду? — удивился Рудич. — Может быть, и ты, Яковлев, мой мед поешь. И командир полка…
— И министр обороны, — не смог удержаться Женька.
Рудич скосил глаза на дверь и кивнул, что означало: министр обороны тоже. И тут же поднялся, с трудом загнал большие пальцы под ремень, расправил складки на гимнастерке.
— Значит, не собираешься в институт?
«Помнит, — удивился Женька, — почти два года прошло, а помнит».
— И куда ж ты?
— С ребятами, на стройку. В Чебоксары. Есть такой город в Чувашии, — ответил Женька.
— Есть, — сказал старшина. — А зачем они тебе, Чебоксары?
— Как зачем? Если идти все время прямо — школа, армия, институт, — так и жизни не увидишь. Пройдет она мимо.
— Значит, собрался вслед за жизнью бежать? А ведь не догонишь. — Старшина усмехнулся. — Ну, приедешь. И сразу вопрос: а зачем я в Чебоксарах, а не на БАМе, например? Еду-еду, следу нету. Про такое слыхал?
— Слыхал. — Женька разозлился. — Не каркайте, товарищ старшина. Не пропаду. Как все.
— У всех по-разному. Я вашего брата перевидал. Одни, как сороки, только и стрекочут: ошибусь — помогут, оступлюсь — поправят. А другие помогают и поправляют. Почему это: одни ошибаются, а другие и сами не ошибаются, да еще других поправляют?
— Примитивный вопрос, товарищ старшина.
— Примитивный, — согласился Рудич, — а не у всех ответ на него есть.
Старшина встал, пошел в угол каптерки, показал Женьке на его чемодан:
— Забирай свое имущество. Иди собирайся. И пусть у тебя в жизни все будет, как ты того хочешь…
«А чего я хочу? — спрашивал себя Женька, проводив взглядом Катю с коляской. — И какая она, моя единственная жизнь? Где она?»
9
— Мне так горько, — говорила мать, — что ты от меня сейчас дальше, чем тогда, когда действительно был далеко. Я всю жизнь хотела быть тебе другом, а потом уж матерью. Может быть, в этом была моя ошибка. Я слишком была современной. А любовь матерей и эгоизм детей — старинные чувства, их формировали тысячелетия.
— Что ты от меня хочешь?
— Это тоже извечный вопрос. Все матери хотят, чтобы их дети были хорошими, добрыми, умными, чтобы они были лучше их.
— Почему же ты не сделала меня таким?
— Если бы ты сам себя сейчас слышал! Я старалась. Видимо, тот человек, которого ты ненавидишь, помешал мне. Мне надо было посвятить тебе всю свою жизнь.