Литмир - Электронная Библиотека

Анечка, подняв нарисованные бровки, выслушала его и махнула ручкой:

— Не учи меня жить. У меня где-то есть такие подставки, но ведь когда надо, не найдешь. — Потом налила ему в чашку кипятка, положила туда ложку варенья. — А заварку искать не будем. Ее нет. Когда ты станешь большим, будешь получать зарплату, ты однажды придешь и принесешь мне большую коробку с чайными кубиками. Есть такие коробки, в них чай разных сортов.

— Анечка, — он вдруг почувствовал, что любит ее и всегда любил, — знаешь, с вареньем еще лучше, чем с заваркой. Но я все равно буду дарить тебе всю жизнь чай разных сортов.

Анечка засмеялась.

— Никто со мной не соглашается, а я сразу увидела: ты изменился.

— «Никто» — это мама и Никанор?

Анечка кивнула: да, это они.

— Евгений, ты должен постараться. Ты должен стать им нужен.

Она все-таки была Анечкой. «Постараться».

— Что же, по-твоему, разрешите, уважьте, сделайте милость, разрешите мне быть вам нужным?

— Да, именно так, — сказала Анечка, — и не только им, но вообще всем людям.

Собака Скальского поднялась с ковра и подошла к Женьке, села, положила свою морду ему на колено.

— Хорошая псина, — сказал Женька, — очень умные глаза. Но она же связала тебе руки.

— Еще как, — ответила Анечка, — а Скальскому она, думаешь, не связала? Мне временно, а ему навсегда, представляешь?

Он любил ее, но она все-таки была глуповата.

— Расскажи, Евгений, про армию. Тебе там было хорошо? Ты не мучился от дисциплины?

— Мне там было по-всякому, — ответил Женька, — я оттуда вернулся другим человеком.

Анечка вспомнила, что на кухне, в шкафу, у нее есть конфеты. Побежала, вернулась с целехонькой коробкой, перевязанной лентой с бантиком на уголке.

— Это тоже Скальский принес. Я, Евгений, уже стала старая. Совершенно забыла об этой коробке.

— Ты никогда не будешь старой, — Женька понял, что эти слова ей надо сказать, — ты — Анечка и всегда будешь Анечкой.

— Это для тех, кто меня любит, а для посторонних я уже очень пожилая женщина. Евгений, ты серьезно думаешь, что вернулся из армии другим человеком?

— Конечно. И не только я, все оттуда возвращаются другими. Армия — школа жизни. Ты разве этого не знаешь?

— Откуда мне знать? — Анечка пожала плечами. — Но ты не становись, пожалуйста, другим человеком. Кому это надо, чтобы вместо тебя появился кто-то другой. — Она глядела на него, наклонив голову к плечу. — Ты стал добрей. Раньше ты никогда бы не пришел ко мне. А вернулся из армии — и пришел.

— Я еще к тебе приду. — Женька почувствовал, как застучало сердце. Так бывало в детстве, когда его хвалили. — А когда уеду на стройку, буду присылать тебе письма.

— Ты не должен уезжать, Евгений, — Анечка глядела на него печально. — Ты уже уезжал, а теперь приехал. В нашем городе тоже есть стройки, и ты можешь просто туда пойти.

13

Матери дома не было. «У Никанора», — подумал Женька. Лег на кушетку, не снимая обуви, заложил руки за голову и уставился в белый потолок. По сияющей белизной равнине бесшумно скользила на лыжах его рота. Маскировочные халаты висели балахоном на Леше Чистякове, на Аркашке, на Витьке Маслове, даже на огромном, широком Феде Мамонтове. Надежная, мужская, как писала мать, среда. Была и разлетелась в разные стороны. Леша Чистяков собирает комбайны на своем «Ростсельмаше». Старшина Рудич ходит по пасеке в сетчатой маске и выкуривает пчел из ульев. Что же он не взял у него адрес? «Подумать только, — сказал бы своим пчелам Рудич, — такой был самолюб, такой противный солдат, а смотрите-ка, письмо прислал, благодарит».

«Я разыщу его адрес, напишу, — думал Женька, — а сейчас позвоню Зине». Он поднялся с кушетки, пошел в прихожую, где стоял телефон, набрал номер.

— Зина! Это я. Я, наверное, виноват перед тобой. Я хочу тебе все объяснить.

— Нет, — ответила Зина, — не надо объяснять. Все и так ясно.

— Зина, давай считать, что я только что, сию минуту приехал. Я не могу, чтобы мы были в ссоре. Я не знаю, что мне делать…

— Не знаешь, чем заняться? Сядь и посчитай, сколько раз ты сказал в своих трех фразах слово «я». Я, Я, Я, я…

Зина повесила трубку.

…Пройдет не день и не два, прежде чем Женька узнает, почему такими трудными были эти дни.

Детство приблизилось к нему, но и армия не отодвинулась. Женька не думал, что отслужил, распрощался с армией, а она в это время подталкивала его к людям, помогала становиться добрее.

Родня

Конвейер - i_002.jpg

Федька, сын Мареи

Конвейер - i_003.jpg

Бабушка приехала ночью. Я проснулась, а мать спит со старухой. Старуха лежит с краю, белый платочек сбился на лицо, и оттуда, из-под платочка, сап с тихим свистом. Мне было шесть лет, три года после смерти отца мы жили с матерью вдвоем, и в тот миг, заглядывая под платок, я поняла, что старуха здесь лишняя.

Примирил мешок. Он стоял у двери. Не очень большой, завязанный пеньковой веревочкой. Бабушка приехала из деревни и привезла мешок с гостинцами. Гостинцев было много, и все они лежали в большом мешке по отдельности — каждый в своем белом мешочке, зашитом сверху. На вид они не отличались друг от друга.

— Сухой гриб, — объясняла бабушка, выкладывая первый мешочек на стол, — Мареин Федька собирал. Такой хлопчик удачливый, глаз чистый, совестливый, на кого посмотрит — тому и удача.

Потом этот Мареин Федька, четырехлетний двоюродный брат, стал моей первой сердечной болью, первой ревностью, которая всякий раз, как вспыхивала, кидала меня на дно глубокой черной ямы. Наверху Федька с теми, кого я любила, — с бабушкой, Осей, Лидкой-рыжей, Мишей-маленьким, а в яме, в холоде, страхе и обиде, — я.

— Яблоки не удались, — говорила бабушка, — попадали в завязи. Одно только дерево вызрело. Федька как увидит, что кто из наших яблоко ест, аж затрясется: не ешьте, бабушка порежет, посушит и в город повезет тетке Ольге с Рэмой. Такой хлопчик, такие дети долго не живут, их на небо в ангелы забирают.

Бабушка заполнила нашу небольшую комнату белорусским говором, широкой до пола сборчатой юбкой, своими мешочками с гостинцами и рассказами о деревне. Мать опаздывала на работу, поглядывала на ходики, стучавшие на стене, вздыхала, но уйти почему-то не смела.

— Меня Архип Прасковеин спрашивает, что это за имя такое — Рэма, — чи конское, чи заморское, — говорила бабушка, — а я ему говорю — городское. Они в городе живут и по-городскому имя дают.

Когда мать все-таки осмелилась и ушла на работу, бабушка отрезала мне кусок сала, отломила от каравая горбушку и, пока я ела, приговаривала:

— Сала кусай поменьше, хлеба побольше и не глотай, не давись, пусть давятся те, кто украл или у голодного отобрал.

Она не спрашивала, как мы тут живем вдвоем, какие новости в городе. Вся жизнь в ее представлении могла быть и была только в деревне. Город для нее существовал постольку, поскольку жили в нем ее дочь и внучка.

— А это тебе от Прасковеи Архиповой, — бабушка полезла в карман своей сборчатой юбки и достала узелочек с тыквенными семечками. — Ты хоть помнишь Прасковею? Она была у нас запрошлым летом. Ты еще с ней картинку мне послала: домик с крылечком. Федька ту картинку на стену повесил, а коза в окно голову всунула и сжамкала. — Бабушка засмеялась.

Архип Прасковеин, Прасковея Архипова — у них в деревне редко кого называли по фамилии. Архип был мужем Прасковеи, а Прасковея женой Архипа. А бабушка была в деревне Евсеевой, по имени законного мужа Евсея, который погиб в японскую войну, не оставив детей. Четырех дочерей бабушка родила от моего родного деда Макара, с которым не венчалась, так как «с детьми малыми на паперти стоять можно, а под венцом — только дураков веселить».

9
{"b":"233966","o":1}